— Ну, а сам папа, сам Лев Тринадцатый?

Тут дон Виджилио запнулся и часто заморгал глазами.

— Лев Тринадцатый? Иезуит, тоже иезуит!.. Я знаю, говорят, он ближе к доминиканцам, и в этом, если угодно, есть доля правды, ибо он проникся их идеями, восстановил авторитет святого Фомы Аквинского и положил его доктрины в основу преподавания богословских наук… Но иногда человек становится иезуитом, сам того не желая, не сознавая, и нынешний папа — разительный тому пример. Изучите его буллы, приглядитесь к его политике: во всех его посланиях, во всех действиях проявляется иезуитский дух. Он впитал его, сам того не ведая, он подпал под влияние тех идей, что исходят, прямо или косвенно, из логова иезуитов… Неужели вы мне не верите? Повторяю вам, они всем завладели, все поглотили, весь Рим в их власти — от самого незаметного писца до его святейшества папы.

Дон Виджилио уперся на своем и по поводу каждого, о ком спрашивал Пьер, твердил с упорством маньяка: иезуит, иезуит! Если верить ему, католический священник не мог не быть иезуитом, и духовенство принуждено было, чтобы спасти религию, вступать в сделку с современным миром. Героические времена католицизма канули в прошлое, отныне церковь не могла существовать без дипломатии и хитростей, без уступок и соглашений.

— А этот Папарелли? Иезуит, иезуит! — продолжал дон Виджилио, невольно понизив голос. — О, иезуит смиренный и страшный, иезуит самого гнусного толка, интриган и негодяй! Готов поклясться, что Папарелли прислали сюда шпионить за его высокопреосвященством, и надо видеть, с какой изумительной ловкостью и коварством он выполняет свою задачу: теперь он все здесь прибрал к рукам, допускает к кардиналу посетителей по своему усмотрению, распоряжается им, как своей собственностью, влияет на каждое его решение и постепенно, час за часом, подчиняет его своей воле. О господи! Муравей победил льва, ничтожество взяло верх над величием, жалкий приживал, шлейфоносец, который должен бы, как верный пес, лежать у ног хозяина, на самом деле командует кардиналом и вертит им как хочет… Ах, это рьяный, отъявленный иезуит! Остерегайтесь его, когда он бесшумно крадется по коридору в поношенной сутане, точно старуха в черной юбке, берегитесь этого святоши с дряблым морщинистым лицом! Посмотрите хорошенько, не прячется ли он за дверью, в шкафу, под кроватью. Поверьте, иезуиты уничтожат вас, съедят без остатка, как съели меня, берегитесь их, не то они и на вас нашлют лихорадку, язву, чуму!

Пьер остановился перед ним как вкопанный. Он был совершенно ошеломлен, охвачен страхом и гневом. Как знать? В конце концов, все эти невероятные истории могли оказаться правдой.

— Но если так, дайте же мне совет! — крикнул он. — Я потому и просил вас зайти нынче вечером, что совершенно не знаю, как поступить; мне необходима помощь, укажите мне верный путь.

Прервав себя на полуслове, он снова зашагал из угла в угол, не в силах сдержать волнение.

— Впрочем, не надо, не говорите ничего, все кончено, лучше уехать. Мне и раньше приходила эта мысль, но лишь в минуту слабости: я хотел исчезнуть, укрыться в своем углу, по-прежнему жить в мире и спокойствии. Но теперь другое дело: я уеду отсюда как мститель, как суровый судья, — там, в Париже, я громко расскажу обо всем, что видел в Риме, расскажу, во что обратили здесь религию Христа, поведаю о Ватикане, который разлагается на глазах и смердит, как гниющий труп, о нелепых, несбыточных надеждах на обновление — как будто может родиться живой дух в этом склепе, среди праха и тлена минувших веков… О, я не отступлюсь, не сдамся, я буду защищать свой труд в другой, новой книге. И ручаюсь вам, она наделает много шума, я покажу в ней агонию умирающей религии, которую надо похоронить поскорее, чтобы гниющие останки не отравили душу народов.

Этого дон Виджилио уже не мог вынести. В нем пробудился невольный протест благочестивого итальянского аббата, ограниченного, невежественного, боящегося всяких новых идей. Он в ужасе воскликнул, молитвенно сложив руки:

— Замолчите, замолчите! Это кощунство… К тому же вы не должны уезжать, не попытавшись увидеть его святейшество. Папа наш единственный верховный владыка. И хоть я вас очень удивлю, но знайте, что отец Данджелис, пусть в насмешку, дал вам самый добрый совет: ступайте опять к монсеньеру Нани, ибо только он один в силах открыть перед вами двери Ватикана.

Пьер вздрогнул от негодования.

— Как! Меня послал монсеньер Нани, и к нему же я должен вернуться? Что за глупая игра? Меня, точно мяч, швыряют от одного к другому. Смеются они надо мной, что ли?

Измученный, обессиленный, Пьер тяжело опустился на стул против аббата, который сидел не шевелясь, с посеревшим от бессонной ночи лицом и трясущимися руками. Наступило долгое молчание. Потом дон Виджилио объявил, что ему пришла в голову новая мысль: он немного знаком с духовником папы, францисканским монахом, это человек простой, и к нему легко обратиться. Несмотря на свое скромное положение, отец францисканец может оказаться полезен. Во всяком случае, следует попытаться. Снова наступила тишина; Пьер задумался, вперив в стену невидящий взгляд, и вдруг ему бросилась в глаза старая картина, так глубоко поразившая его в день приезда. При бледном свете лампы ему почудилось, будто картина постепенно отделяется от стены и оживает, точно прообраз его собственной судьбы, его бессильного отчаяния перед наглухо запертой дверью в обитель истины и справедливости. Ах, как похожа была на него эта несчастная женщина с распущенными волосами, любящая и отвергнутая, которая, спрятав лицо, горько рыдала, в изнеможении упав на ступеньки крыльца у безжалостно запертой двери! Продрогшая, одетая в лохмотья, всеми покинутая, она хранила тайну своей безутешной скорби: какое несчастье, какое преступление таила она, закрыв лицо руками? Пьеру чудилось, что она походит на него, она казалась ему сестрою, родным существом, как все те обездоленные, отчаявшиеся люди, без надежды, без крова, что плачут от холода и одиночества и напрасно стучатся, выбиваясь из сил, в глухие угрюмые двери. Он и раньше не мог равнодушно смотреть на эту картину, но в этот вечер образ незнакомки, без имени, с закрытым лицом, рыдающей горько и безутешно, так взволновал его, что он вдруг спросил у дона Виджилио:

— Вы не знаете, кто написал эту картину? Она трогает меня до глубины души, точно произведение великого мастера.

Пораженный неожиданным вопросом, никак не связанным с их беседой, аббат поднял голову и с удивлением начал рассматривать почерневший, запыленный холст в простой раме.

— Откуда она, вы не знаете? — допытывался Пьер. — Почему ее повесили именно здесь, в этой скромной комнате?

— Право, не могу сказать, — ответил дон Виджилио, равнодушно пожав плечами, — не все ли равно? У них по всему дому развешаны старые картины, не имеющие никакой цены… Должно быть, она всегда здесь висела. Не знаю, я прежде ее не замечал.

Тут он осторожно поднялся с места. Но даже это движение вызвало в нем такую сильную дрожь, что он начал стучать зубами и с трудом мог проститься.

— Нет, не провожайте меня, — прошептал он испуганно, — оставьте лампу в этой комнате… И скажу вам на прощание — самое лучшее всецело положиться на монсеньера Нани, уж он-то, по крайней мере, обладает властью. Я говорил вам с самого начала: хотите вы того или нет, но в конце концов покоритесь его воле. Так какой же смысл бороться?.. И, ради бога, никому ни слова о нашем ночном разговоре, не то я пропал!

Бесшумно отворив дверь и подозрительно оглядевшись по сторонам, дон Виджилио осторожно вышел в темный коридор, а потом, собравшись с духом, юркнул в свою комнату, так тихо, что ни один шорох не нарушил мертвого сна старинного палаццо.

На другой день, решив продолжать борьбу и испробовать все средства, Пьер попросил дона Виджилио представить его знакомому францисканскому монаху, духовнику папы. Этого доброго смиренного францисканца, человека очень скромного и простого, вероятно, выбрали в духовники святому отцу именно потому, что он не имел никакого влияния и не стал бы злоупотреблять своим почетным положением и близостью к его святейшеству. Со стороны папы было некоторой рисовкой взять духовника из братьев миноритов, друга сирых и убогих, смиренного монаха нищенствующего ордена. Францисканец считался, однако, хорошим проповедником, твердым в вере, и даже сам папа слушал его проповеди, согласно обычаю, укрывшись за занавеской; хотя непогрешимому главе церкви и не подобало выслушивать чьи-либо поучения, но как человек он все же имел право внимать слову божию. Помимо врожденного красноречия, добрый монах был действительно чутким, внимательным духовником, он с кротостью исповедовал и отпускал грехи, очищая души от скверны святою водой покаяния. Видя, как он скромен и прост. Пьер даже не стал просить его о свидании с папой, чувствуя, что это бесполезно.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: