— Хорошо, — вскричал я, поддаваясь какому-то непреодолимому побуждению, — пусть он не возвращается!

Я не посмел сказать ей, что Тонино казался мне опасным более для нее, чем она была для него. А между тем положение этого дела сделалось для меня совершенно очевидным. Пылкие страсти молодого человека действовали на неудовлетворенные чувства Фелиции. Может быть, невольное влечение жило в них с самых ранних лет. Они не любили друг друга, не соответствовали один другому и, может быть, обречены были на взаимную ненависть: я не имел ни нравственных, ни умственных причин ревновать. Но это физическое влечение, тревожная пытливость, желание одного, страх другой, что-то беспокойное и чувственное, витавшее между ними, естественно, причиняло мне нечто вроде бешенства. И, странное дело, вместо того чтобы краснеть, внушая мне такое чувство, Фелиция радовалась этому, как воздаваемой ей чести.

Она с грубой радостью приняла приговор, который я трепетно произнес.

— Отлично, — сказала она, — пусть он не приезжает и не тревожит нас! Я ему оставлю хорошее приданое и сообщу, что уезжаю с вами. Если вы хотите, мы совершим небольшое путешествие. Надеюсь, что, когда мы возвратимся, Тонино уже успеет привыкнуть к жизни с отцом в Лугано. Я ему напишу сегодня же вечером.

— Значит, сообщите ему о нашей свадьбе?

— Да, я хочу написать об этом и отнять у него всякую надежду.

Мне было так тяжело слышать эти последние слова Фелиции, что я поспешил уйти, чтобы не выказать ей моего неудовольствия. Значит, она давала Тонино право надеяться. Следовательно, эта строгая женщина не была вполне целомудренной. Впрочем, она и не могла быть такой! Ее первая ошибка, на которую я прежде не обращал никакого внимания, теперь предстала предо мной как пятно на ее прошлом, как преждевременная чувственность, животное влечение, которых ее невинность и гордость не сумели побороть. Я вспомнил, что Фелиция, говоря об этом заблуждении, никогда не раскаивалась в нем, а, напротив, высоко поднимала голову и, казалось, гордилась этим.

На другой день я чувствовал тревожное состояние, мне было грустно. Фелиция же, напротив, была совершенно спокойна и как бы оживилась, приняв твердое решение. Она написала своему двоюродному брату, показала мне это письмо, но я отказался прочитать его, боясь найти в нем подтверждение моих сомнений, а также потерять в себе силу пожертвовать собой. Я чувствовал, что не смею заботиться только о своем счастье, но должен принять на себя все последствия моей страсти и не могу разбить то сердце, которое поклялся исцелить.

Моя страсть была непостижима, она то сжигала, то снова наполняла меня таким равнодушием, что, казалось, грозила совершенно покинуть. Но около Фелиции я испытывал то волнение, которое может возбудить любовь красивой и разумной женщины.

Когда я оставался один, мне казалось, что я спал, и только то, что неприятно поражало меня в этой женщине, представлялось мне действительностью.

С течением времени мое волнение стало проходить и наконец совершенно рассеялось. Я ничего не знал о Тонино кроме того, что он больше не склонял своего отца к отъезду и, повинуясь Фелиции, оставался с ним. Он много писал, но я отказывался читать его письма и не любил говорить о нем. Я предоставил Фелиции все заботы и всю заслугу в этом деле…

Но ей оно не казалось слишком тяжелым. Напротив, если луч радости озарял ее грустные дни, то это случалось только в те минуты, когда она говорила мне:

— Мальчик начинает привыкать там. Он тратит мало денег, но я думаю, что он ничем не занимается. Когда же я увижу, что он окончательно покорился своей участи, то постараюсь достать ему место. Он здесь был слишком избалован моим братом. Пусть он приучится жить так, как другие.

Я ничего не отвечал ей, и Фелиция украдкой смеялась. Но ее радость носила какой-то боязливый оттенок. Она была довольна, что возбуждала мою ревность но, видя мое строгое лицо, боялась сказать мне это.

Во время нашего уединения, полного прелести и страдания для меня, Фелиция выказывала поразительное мужество. Она относилась ко мне с безграничным доверием и, считая себя моею невестой, не смущаясь и не сдерживая своих чувств, говорила о своей любви. С тех пор она уже казалась мне действительно достойной, так как была одновременно скромна и смела со мной. Она как бы дала священный обет не думать о себе до тех пор, пока будет носить траур по своему брату, и, беспрестанно говоря со мной о нашем браке, ни разу не намекнула на свое личное счастье. Она только заботилась о моем спокойствии и просила меня помочь ей в этом.

— Я стою ниже вас во всех отношениях и потому ни за что на свете не хотела бы принадлежать вам до тех пор, пока вы не исправите меня. Я обладаю способностями и волей; научите же меня всему, чего я не знаю, вразумите меня, просветите мои мысли, заставьте меня понять то, что занимает вас, дайте мне возможность беседовать с вами, интересоваться тем, чем интересуетесь вы, и вполне понять вас и самое себя. Вы когда-то бранили меня, но, прошу вас, более не огорчайте меня так. Не удивляйтесь моему невежеству и моим странностям, но постарайтесь меня избавить от них, я вас уверяю, что это будет очень легко.

И действительно, это, по-видимому, было нетрудно. Она внимательно выслушивала все наставления; не спорила более, с жадностью внимала мне и, как бы упиваясь моими словами, была послушна и добра, как дитя. Ее беспокойный от природы характер проявлялся только в ее заботах и хлопотах по хозяйству и в тех приказаниях, которые она отдавала своей прислуге. Я добился ее обещания пересилить в себе эту лихорадочную Деятельность и приучить себя спокойно приказывать и философски переносить неизбежные оплошности и глупость ее подчиненных. Вначале это было свыше ее сил, но однажды, объясняя ей теорию Лафатера относительно физиономии человека, я пером нарисовал ее собственный профиль и указал на различные видоизменения ее лица под влиянием ее душевного настроения. Видя себя играющей на скрипке, она нашла себя красивой, смотря же на свое изображение в ту минуту, когда бранит слуг, она была поражена своим безобразием. Смущенная моей проницательностью, она заплакала и с той минуты стала со всеми кроткой, как и в то время, когда первый раз начала наблюдать за собой, чтобы по нравиться мне.

Конечно, я был очень тронут ее покорностью. Вскоре мне также пришлось восхищаться ее умственными способностями: она с поразительной легкостью воспринимала все. Две или три недели для нее были достаточны, чтобы отучиться от некоторых неправильных оборотов ее французской или немецкой речи; она просила меня составить их список и ночью, вместо того чтобы спать, учила его. Затвердив их, она уже более никогда не ошибалась.

Довольно трудно было исправить ее выговор, но зато вскоре совершенно исчезла грубая интонация в ее голосе. Для нее это был как бы урок музыки, и ее музыкальное чувство послужило ей в этом отношении. Она научилась даже беседовать, чего прежде совершенно не умела. Она была из тех порывистых натур, которые слушают из разговора только то, что имеет для них личный интерес. И таким образом схватывая одно слово, особенно поразившее ее из всего разговора, она как недобросовестный критик, порицающий непонятную для него цитату, искажала смысл всей фразы и с упорством отвечала на то, о чем ее не спрашивали. Она совершенно отказалась от подобной манеры говорить не после того, как я доказал ей трудность вести с ней беседу, а после того, как я дал ей почувствовать ее смешную и глупую сторону. Она была чрезвычайно самолюбива, и для того, чтобы исправить ее недостатки, мне приходилось прибегать к насмешкам, несмотря на то что они были противны моему характеру. Употребляя их, я, как человек добродушный, сильно страдал, видя, что огорчаю Фелицию, но тем не менее она требовала этого.

— Моя воля уступчива, но мои чувства упрямы. Я всегда стремлюсь сделать то, чего вы требуете от меня, но постоянно что-то по привычке противится во мне. Чтобы исправить меня, вы должны оскорблять мое самолюбие, вызвать перелом, причинить мне страдания, и тогда урок этот запечатлится в моей памяти и уже более никогда не изгладится.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: