Я хотел узнать это. Забыв мою обычную деликатность, я заговорил резко и даже жестоко. Я начал порицать то, что произошло, и резко задавал вопросы. Фелиция дрожала, невнятно отвечала мне и почти теряла сознание; но я был неумолим, и она вскоре покорилась моей воле.
— Ну что ж, — отвечала она, — да, я завидую этой молодости, невинности и чистоте, которые служат мне живым упреком. Но я жалею не Тонино, а вас, когда смотрю на Ванину. Я нахожу, что она слишком счастлива, потому что этот юноша так пылко любит ее, а вы смотрите на нее с таким уважением, как будто бы она заслужила его! Что сделала она, чтобы казаться вам такой святой? Без меня, без моих угроз Тонино давно заставил бы поблекнуть эту случайную чистоту, и только благодаря мне она могла сегодня приколоть себе померанцевые цветы. Как же вы можете требовать, чтобы я не возмущалась тем победоносным видом, с которым Тонино поведет ее в церковь? Следовало бы хорошенько сбавить им спеси! Вы же браните меня за попытки сделать это! Говоря мне, что я не имею права читать нравоучения, вы хотели жестоко унизить меня. И кроме того, вы меня спрашиваете, почему я не радуюсь счастью Тонино: оттого ли, что я недобрая мать, или оттого… Нет, я не хочу добираться до глубины вашей мысли. Мне кажется, что я в ней найду то презрение, которое тяготеет над моей бедной головой и убивает меня.
Она горько плакала, и я должен был утешить, разубедить и успокоить ее. Тонино нетерпеливо звал меня.
Нас ждали, чтобы ехать в церковь. Он вошел и, увидев Фелицию в слезах, посмотрел на меня своими выразительными глазами, которые ясно говорили: «Я знал, что вы не можете сделать счастливыми один другого». Я увлек Фелицию, рассерженную и сконфуженную за ее страдающее лицо, которое еще носило следы слез. Ванина, как бы желая попросить у нее прощения за то, что она одержала над ней верх, смотрела на нее отчасти с сожалением, отчасти с гордостью.
Когда священник благословил их союз, новобрачные, не имевшие других поезжан, кроме нас, свидетелей и домашней прислуги, поблагодарили меня и Фелицию и просили нашего разрешения провести три дня у матери Ванины, которая жила в горах. Фелиция холодно согласилась на их просьбу и едва им сказала: «Прощайте». Они отправились одни, держась за руки, но прижавшись друг к другу так крепко, что, казалось, составляли одно целое. Тонино обернулся, чтобы послать мне поцелуй, и указал на майское солнце, как бы призывая его в свидетели своего счастья. Я пробовал рассеять печаль Фелиции.
— Эти дети неблагодарны, — сказала она мне. — Я, признаюсь, не ожидала, что они сегодня покинут дом.
— Это не значит покинуть дом, уезжая на три дни.
— Они удалились навсегда, будьте в том уверены. Они потихоньку от нас составили проекты относительно их будущей жизни. Мать Ванины дурно ведет себя, и если Тонино не потерял рассудок, то, конечно, свой медовый месяц не будет проводить у нее.
— А между тем они отправились по направлению к ее дому.
— Они поехали к ней, чтобы утешить ее, я нанесла ей оскорбление, запретив присутствовать на свадьбе.
— Это обязанность Ванины. Какова бы ни была ее мать…
— О, вы гораздо снисходительнее к большим грешницам, чем я!
— Я не снисходителен, но вы должны были быть такой по отношению к этим молодым людям. Они должны наслаждаться счастьем без борьбы с вами, упрекающей их в эгоизме. Они отдадутся любви в каком-нибудь шалаше, где забудут все остальное.
— Даже смерть бедного Жана?
— Конечно, это их право и даже, может быть, их обязанность. Бог создал из любви такой великий и могущественный закон, которому надо уметь подчиняться, не думая ни о прошедшем, ни о будущем. Птицы, которые вьют сегодня себе гнезда, не спрашивают о том, что гроза может завтра разрушить их. Отнесемся же с уважением к капризу наших детей и, так как они желают уединения, подумаем лучше о том, чтобы на лето приготовить им удобное помещение в горах. Разве это не было вашим намерением, а также и Тонино? Разве вы ничего не решали?
— Ничего. — отвечала Фелиция.
— Но почему же?
— Я ждала вашего приказания. Если бы я решила что-нибудь без вас, вы бы могли дурно истолковать это.
Я достиг того, что рассеял и развеселил ее своими проектами. Те рассуждения, которые я представлял ей проводя с ней недели и месяцы, казалось, покорили ее, но потеряли всю свою силу после того, как я невольно оскорбил ее любовь и самолюбие. Она была как бы нравственно унижена. Ее можно было пробудить, заставляя заняться разнообразными домашними обязанностями и трудом. Она относилась ко всему этому с безграничным самоотвержением, которое было отличительной чертой ее энергичного характера.
После того как я сказал ей, что надо упрочить свободу, достоинство и благосостояние молодой четы, она ответила:
— Ну конечно, я сама много думала об этом, но ждала вашего поощрения. Наконец все готово! Правда, не окончен еще срок аренды той большой фермы в Вервале, которую я дала в приданое Тонино, но я знаю, что за небольшое вознаграждение фермер тотчас же уступит ее нам. Она требует поправок, а у меня в сарае есть готовый сруб и камень, недавно привезенный из каменоломни. Я не хотела говорить об этом нашим молодым. Мне бы хотелось, чтобы они были более скромны, и вместо того чтобы ждать от меня подарков и забот, как нечто должное, Тонино выразил бы мне какое-нибудь желание. Он же не подумал сделать этого и, казалось, хотел сказать, что с того времени, как он обладает молодой и красивой женщиной, влюбленной в него, ему больше ничего не нужно на земле, и я ничего не могу прибавить к их счастью. Он избегал говорить со мной о своих проектах. Не рассчитывал ли он продать ферму, чтобы поселиться вдали от нас? Может быть, если я затрачусь на исправление дома, он скажет мне, что это было бесполезно!
— Все же пойдемте смотреть, — отвечал я ей, — какие средства нужно вложить, чтобы поддержать ферму; после мы посоветуемся с Тонино.
— Таким образом вы не знаете, в каком виде теперь этот дом? — спросила меня Фелиция, направляясь со мной к ферме, которая находилась в часе ходьбы в горах. — Разве вы никогда не гуляли там?
— Редко. Мне не хватало времени: работа внизу поглощала все дни, вы сами знаете это. Кроме того, эта ферма годится для пастушеской жизни, которой не занимался Жан, да и хорошо делал. Вас, так прекрасно понимающей это дело, было совершенно достаточно. Ферма недурна, и земля представляет отличные пастбища, которые дадут значительный доход.
Выслушав меня, она сказала:
— Может быть, вы находите, что я уступила Тонино слишком большое место?
— Нет, я не нахожу этого. Супруги молоды, у них будут дети.
— Да, конечно, — отвечала она. — Они будут счастливы и сумеют сберечь их.
Я заметил слезы на ее щеках. Это было в первый раз, что она при мне оплакивала свою дочь. Она всегда говорила о ней с угрюмой скорбью и теперь старалась скрыть от меня свои слезы.
— Плачьте, — сказал я ей. — Будьте женщиной, будьте матерью. Я вас люблю теперь более, чем в те минуты, когда вы раздражаетесь и сердитесь.
— Но разве вы не презираете того воспоминания, которое сокрушает меня?
— Нет, когда вы плачете, я не презираю прошлого. Слезы смывают все, и истинное горе заставляет уважать себя.
Она вытерла слезы моей рукой и поцеловала ее, бросив на меня ясный и глубокий взгляд, в котором выражалась вся энергия и страсть ее души.
— У меня было два горя в жизни, — сказала она, — смерть моего ребенка и брата. В тот день, когда вы полюбите меня так, как я люблю вас, я позабуду о них.
— Зачем же забывать их? — сказал я ей. — Горе полезно прекрасным душам, и я охотнее разделю его с вами, чем забуду о нем. Вы приобретете мое расположение, будьте в этом уверены, скорее нежностью, чем энергией. Я желал бы вас видеть настолько слабой, чтобы быть в состоянии посвятить вам мою жизнь.
Она вдруг воодушевилась, перестала протестовать против выражения моей любви к ней и с усердием и почти оживлением начала заниматься собственностью Тонино. Она хотела все сломать, чтобы все перестроить, и концом ветки начала рисовать на песке план.