Она вернулась вскоре. Заявила — Витя рад. Он вообще веселый, общительный парень. И вся компания у них такая. И я не пожалею, что заведу знакомство с интересными людьми.
Я сказала:
— А подарок? Нужно выбрать подарок, а у меня всего три рубля.
— Какой еще подарок! — возмутилась Люська. — Сама ты подарок...
— Так нельзя, — попробовала возразить я. — Есть же обычай.
— Старый обычай. Что мы — старухи?
Словом, спорить с ней было невозможно. Да, честно говоря, не очень и хотелось...
Сумерки спускались стылые, промозглые. Возле автобусной остановки вытянулась серая лужа, похожая на крокодила. Кое-где в окнах уже желтел свет. С голых черных деревьев падали капли. Пахло бензином, острее, чем в сухую или морозную погоду.
— Сколько лет родственнику? — спросила я.
К моему удивлению, Люська не знала. Пожала плечами равнодушно:
— Черт его ведает. Лет тридцать. А может, больше...
Щелкнул дверками подкативший автобус. Лужа хлынула на тротуар. Потом остановилась. И медленно поползла назад. Свет, падающий из запотевших окон автобуса, качался на воде, как кораблик.
Мы втиснулись между мокрыми пальто и куртками. Дверь закрылась с трудом.
— Не плати, — прошептала Люська. — Все равно контролер не влезет...
Книг в юности я читала преступно мало. Не испытывала жажды к чтению, равно как и к спорту, к музыке, к танцам. Любила вечерами сидеть в комнате, не включая электричества и слушать, как трещит огонь в печке. Мне почему-то верилось, что я когда-то жила на севере в большой рубленой избе, пропахшей сосновой смолой сильно-сильно, как, допустим, может пропахнуть табаком трубка. Вокруг меня были коренастые белобородые мужчины. Молчаливые и мудрые, они охотились и ловили рыбу. И сети их, грубые, крепкие, свешивались со стен величественно, словно знамена. Однажды в избу пришел медведь. Я боролась с ним, потому что защитники мои были на охоте. А от медведя пахло псиной и еще какими-то другими незнакомыми мне запахами...
Когда я рассказывала это маме, в ее глазах появлялись кристаллики испуга — так на воде, тронутой морозом, появляются первые черточки льда. Она ласково и болезненно осторожно гладила мой лоб своей теплой шершавой ладонью. Говорила с изумлением:
— Бог с тобой, дочка. Бог с тобой... И чегой-то ты все придумываешь!
— Я не придумываю, мама. Так было...
— Придумываешь, — стояла на своем мама, впрочем, не очень уверенно. Скорее, упрямо. — А зачем придумываешь? Все равно на писательшу тебе не выучиться. Почерк плохой...
Я вертела головой. Ладонь мамы повисала в воздухе. Мама смотрела на свою руку недоуменно, словно она у нее была лишняя, потом опускала на колени. Вздыхала жалостливо...
— Было, было, — твердила я. — Откуда же я знаю, что язык у медведя шершавый, как твоя ладошка?
— Приснилось, значит. Приснилось, — успокаивала меня и себя мама. — Вот слушай, что я тебе скажу...
И она рассказывала какую-нибудь историю о моем отце. А я сидела на кровати тихо, поджав под себя ноги. И представляла отца кряжистым и белобородым, хотя точно знала, что бороды у отца не было...
Люська провела меня под арку. И над нами сразу вырос двор-колодец, выложенный по срубу желтыми окнами, точно плитками кафеля. Где-то высоко вверху расступалось небо, но внизу его невозможно было различить. Из-за туч, да и туч не было тоже видно, хотя о них можно было догадываться, потому что дождь стегал частый и колкий, леденящий лицо. Справа от входа, рядом с мусорным ящиком мокли две светлые «Волги» и один «Москвич» — он был, кажется, вишневого цвета и блестел очень красиво. Отблески ложились на мокрый асфальт рядом с колесами. И хотелось думать, что под колесами не грубый, старый асфальт, а какие-то редкие самоцветы. Золотистые полосы тянулись к центру двора из четырех распахнутых настежь подъездов, образуя крест неправильной формы, потому что подъезд со стороны арки был смещен вправо, и свет, выскальзывающий из него, не разделял двор пополам, а как бы прижимался к машинам.
Уличный шум, потолкавшись между толстыми бетонными стенами арки, едва достигнув двора, иссякал, как ручей в песке. Может, потому шаги наши и голоса обрели во дворе более четкое, ясное звучание, чем на улице.
— Третий подъезд, — сказала Люська, подхватив меня под локоть. Наверное, ей показалось, что я отстаю.
Я действительно отставала, чувствуя робость перед чужим домом, перед людьми, с которыми незнакома. Обрадуются они моему приходу или только сделают вид? Нет. Все-таки нельзя поступать вот так: мчаться сломя голову черт знает куда и к кому, только потому, что тебя пригласила не очень серьезная подруга.
Из подъезда вышел парень с гитарой, завернутой в целлофан. Я подумала, он и есть Люськин знакомый. Так радостно парень сказал:
— Привет, милые!
И поднял гитару, как флаг.
— Приветик, — ответила Люська. И сердито добавила: — Ну-ну! Проваливай!
— Гы-гы, — парень посторонился, смеясь. Похоже, он был навеселе.
В подъезде, как и у нас в Ростокине, пахло кошками, несмотря на то, что дом был каменный, а не какой-нибудь отживающий свой век барак.
Лифт ждали долго. Судя по сигнальной табличке, кто-то ездил между этажами — возможно, катались дети.
Я не выдержала. Сказала: *
— Давай вернемся.
— Почему? — удивилась Люська.
— Мне не хочется, — призналась я.
— Слушай, — недовольно произнесла Люська, и не только недовольно, но еще и строго, — будь самостоятельной.
Я опешила. Потому что всегда считала себя самостоятельной. И опять же из-за этой самостоятельности и не хотела ехать туда, наверх.
— Не понимаю тебя, Люся, — сказала чуть ли не со слезами, — Разве я несамостоятельная?
— Нет, — подтвердила Люська. — Приняла решение, согласилась. Целый час тряслись в мокром автобусе. А теперь — здрасьте!
— Ну... Я передумала, — ответила робко.
Моя робость, скорее всего, и придала храбрости Закурдаевой. Она прямо-таки закричала:
— Какая же ты подруга? Разве можно на тебя надеяться? Одна бы я тоже сюда ни за какие пряники не приехала. Что мне здесь одной делать?
— Я не знаю... Я боюсь.
— Не будь дурой. Со мной тебе нечего бояться.
Ей наконец удается, нажав кнопку перехватить лифт. И она ждала его молча, повернувшись ко мне спиной. Ворсистая шуба из нейлона или какой другой синтетики сидела на Люське красиво. Черные и сизые полосы важно сползали вниз, удлиняя ее спину. И Люська в шубе была конечно же красивее, чем в сатиновом фабричном халате.
Лифт полз вверх, нехорошо поскрипывая. Подумалось: лучше все-таки жить в домах без лифта, топать по лестнице, но со спокойной душой. Оборвется такая махина, рухнет в шахту, потом гадай, кто прав, кто виноват.
Вышли на шестом этаже. Люська первая, я за ней. Часто-часто колотилось сердце, немного подташнивало. За обшитой дерматином дверью раздался звук, будто ударил гонг. Потом были слышны шаги. Дверь открылась. На пороге стоял белобородый мужчина, кряжистый, в оранжевом свитере из грубой шерсти. У меня закружилась голова. Не здороваясь, я прошла в прихожую, ожидая увидеть на стенах развешанные сети. Сетей не было. Висели два голубых вымпела со значками. И голова черта размером с мужской кулак.
— Это черт из княжества Лихтенштейн, — сказал белобородый. — Слышали о таком?
— Нет, — ответила я.
— Единственная европейская страна, где женщины не имеют избирательного права, — белобородый принял у меня пальто.
— Несчастные, — сказала Люська, вероятно, имея в виду женщин княжества Лихтенштейн.
Прихожая была просторная. У телефонного столика полированными подлокотниками блестело кресло. Бледно-розовый торшер умещался рядом, покровительственно взирая на белый, будто ком снега, телефон. В глубине прихожей была открыта дверь в комнату. Свет, зыбкий, освещал комнату снизу. Это было видно даже из прихожей. Тихая музыка тоже принадлежала комнате: возле вешалки слышалась едва.
— Это и есть та самая Наташа, о которой я столько говорила, — объяснила Люська.