Я вообще не могу угадывать возраст человека, но было ясно, что по возрасту Луговая могла быть моей матерью.
Чинно и аккуратно я опустилась в кресло, старательно натянув юбку. Но, увы, она не закрывала колени. Такая уж тогда была мода. Паркет блестел зеркалом. И я видела на нем свои ноги, длинные, белые. Чувствовала на себе испытующий взгляд Луговой. И мне было неловко, словно я сидела перед ней голая.
— Вы замужем? — спросила Луговая.
— Четвертый год.
— Не любите мужа? — уверенности в ее голосе было больше, чем вопроса.
Растерянность не овладела мной. Нет, я конечно бы растерялась, если бы не злость.
Я откинулась на спинку кресла, перекинула ногу на ногу, юбка укоротилась еще больше, но мне теперь было все равно.
— Это не праздный вопрос, — сказала Луговая, она угадала мое состояние, старалась говорить мягко, тихо. — Вы до сих пор носите свою девичью фамилию — Миронова. Партийные документы выписаны на эту фамилию.
— Я поняла вас, — спокойствие было уже рядом. Его, можно было потрогать рукой. Мне хотелось говорить тихо и мягко, как Луговая. — Это фамилия моего отца. Он никогда не видел меня. Я никогда не видела его. Мой отец погиб в последние дни войны. Я хочу носить его фамилию всегда. И хочу передать ее своим детям.
В глазах Луговой — они очень выразительные — появилось сочувствие и понимание.
— Вы что-нибудь знаете о своем отце?
— Очень немного. Не сохранилось даже фотографии. Мама говорила — он был веселый человек. Мой муж через архив Министерства обороны выясняет, где и как погиб отец. Есть сведения, что он был армейским разведчиком, полным кавалером ордена Славы.
— Всех трех степеней?
— Да.
— Это все равно что Герой Советского Союза.
— Не знаю.
— Я знаю, — уверенно произнесла Луговая. И спросила: — Откуда он родом?
— Из города Азова.
— Вот как? — удивленно покачала головой Луговая. — Работала в Азове после войны. В горкоме комсомола. Сама-то я ростовская...
Я молчала.
— Мама тоже из Азова?
— Нет. Они познакомились в Москве. Мама никогда не была в Азове.
— Надо съездить на родину отца.
— Хотелось бы. Давно уговариваю мужа...
— Кстати, кто ваш муж? Напомните.
— Буров. У нас на фабрике — редактор многотиражки.
— Знаю, знаю... — быстро, словно размышляя вслух, проговорила Луговая. — Такой... с толстыми очками... Плохо работает, плохо... Многотиражка одна из самых серых в районе.
— Ему трудно, — пояснила я. — Все делает один. И за директора пишет, и за мастера пишет. И даже за покаявшегося алкоголика и прогульщика тоже пишет он.
Засмеялась Луговая:
— Вот и ответ на мой первый вопрос. Любите вы своего мужа. Потому защищаете.
— Защищаю не из-за любви. А просто — это все правда. А люблю ли? Сама не знаю. День люблю, день ненавижу...
— Все, все, Наталья Алексеевна, — улыбнулась Луговая, — это и есть классическая формула любви.
Потом она поднялась. И я встала из кресла. Красная книжечка в ее руке была такой же яркой, как гортензии на подоконнике. Луговая передала ее мне. И поцеловала по-матерински.
— Тобой недовольны в райкоме, — сказала я Бурову, прикрыв дверь.
Солнце светило в распахнутые окна И сладковатый запах цветов и зелени, густо росших внизу под окнами, вмещался в комнату, как земляника в лукошко, — нежно, медленно, ароматно. Мама часто ездила в лес за земляникой, за грибами. Брала меня с собой всегда, когда я была маленькой: оставлять дома было не с кем. Мы уезжали ранней электричкой, на самой зорьке. И попутчики наши тоже были с плетеными корзинами-лукошками, одеты в старые мятые одежды. Я любила садиться у окошка, глядеть сквозь стекло на простор, то лениво разворачивающийся долгим, блестящим от росы полем, то вдруг врезавшийся в память сонными, загадочными домишками.
Выходили на какой-нибудь тихой платформе. Шли по тропинке, где рос бурьян. Земля под ногами была ласковая. Воздух свежий. Запахи незнакомые. Где-то за кустами мычали коровы, где-то далеко кукарекали петухи, а навстречу обязательно попадалась телега, запряженная покорной, равнодушной ко всему лошадью.
Ни в какие другие дни я не видела таких счастливых глаз у мамы. Мне надо было бы сказать: зачем жить в больших городах, где всегда пахнет пылью и бензином, где не голосят петухи, а дребезжат трамваи, где травы подстрижены под ежик, словно обыкновенные волосы.
— Мама, я не люблю асфальт, — говорила я. — Простая земля лучше. На асфальте грибы не растут...
— Верно, доченька, верно... — понимала и не понимала меня мать...
Зато Буров понимает все хорошо. Закрывает книгу. Кладет на стол.
— Мной всегда кто-нибудь недоволен. И тем не менее... Dum spiro, spero[2].
— Опять латынь. Ты специально учил ее, чтобы потрясать воображение своей жены?
— Потрясти твое воображение можно и более простыми вещами, — говорит он высокомерно. Такое у него бывает. Проскальзывает.
— Хочешь сказать, что я дура? — стараясь быть предельно спокойной, спрашиваю. Сердце колотится, словно я бежала за трамваем.
— Этот вульгаризм не из моего лексикона.
— Я глупая? — глаза, конечно, выдают меня.
— Нет. Ты хороший, но очень молодой человек, — он понимает мое состояние. Наверное, понимает.
— Это недостаток?
Буров смотрит испытывающе, скрестив руки на груди. По благодушному выражению его лица ясно, что сегодняшняя пикировка со мной доставляет ему удовольствие.
— Если достоинство, то лишь в перспективе.
— Мудрость — основное достоинство человека. Оно приходит с годами, — подражая ему, нравоучительно произношу я.
— Отлично! — Буров изволил встать со стула. — Общение со мной не проходит для тебя даром. Про мудрость сказала правильно... Между прочим, есть старая восточная пословица. Она звучит так: «Лучше, когда стадом баранов предводительствует лев, чем когда стадом львов предводительствует баран».
Мой муж наверняка считал себя львом.
— Как интересно! — не без издевки воскликнула я. Добавила обиженно: — Может быть, ты все-таки поздравишь меня?
— Я поцелую тебя. Но с условием... Закрой глаза.
Это было совсем не похоже на Бурова. Закрывая глаза, я увидела в его руке маленький черный коробок. Потом он что-то делал пальцами на моем затылке.
— Теперь можно? — спросила я.
— Разумеется.
Я давно, еще до замужества, выбросила на помойку старый, выкрашенный охрой гардероб, которым пользовались мы с мамой. Сейчас на его месте стоял румынский шкаф из дуба, с зеркалом во всю створку.
Буров подарил мне кулон. На золотой цепочке, изящной и, видимо, дорогой, висел простенький маленький камень голубовато-зеленого оттенка.
— Это яшма, — сказал Буров, — на этой цепочке висел рубин. Пришлось обратиться к ювелиру... Понимаешь?
— Спасибо, — сказала я. И, конечно, поцеловала его.
— Ты не понимаешь, — настаивал он. — Ты родилась в марте. И твой камень — яшма. Каждый месяц имеет свой камень-талисман. Январь — гранат, февраль — аметист, март — яшму, апрель — сапфир, май, июнь — агат, изумруд, июль — оникс, август — сердолик, сентябрь — хризолит, октябрь — берилл и аквамарин, ноябрь — топаз, декабрь — рубин.
— Неужели ты знаешь все на свете? — в тот момент я была уверена, что это так. И в голосе моем не было ни капли иронии. Чистое восхищение.
И Буров был горд собой. И очень доволен. Как спортсмен, выигравший соревнования:
— Я поздравляю тебя. Ты умница. Я даже не ожидал, что ты окажешься такой умницей.
В комнате было много света, розового закатного света. Пахло цветами, листьями, простым домашним уютом. Мне хотелось смеяться. Я была счастлива...
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
Закрываю дверь, обитую, как диван, войлоком и коричневым кожзаменителем. Гудение конвейера становится тише, но не исчезает совсем, потому что над дверьми узкая рама в одно стекло. Похоже, что рама дребезжит, жалостливо, тонко. Впрочем, может, я ошибаюсь. У меня с утра болит голова, и в ушах стоит негромкий звон, словно мне, как козе, привязали на шею колокольчик.
2
Пока дышу, надеюсь (лат.).