Тем временем остальные чеховские герои со скучающими лицами заказывали завтрак и жаловались на то, что здесь плохо кормят. Потом жаловались, что здесь долго не подают, а моя соседка, радуясь случаю поговорить перед аудиторией, щебетала:
— Ах, я совсем не умею ждать! Я такая темпераментная! Это во мне говорит татарская кровь. Мои предки скакали на необъезженных лошадях. Помните у Блока: «Скачи, скачи, степная кобылица». Или: «Несись, несись…», не помню… Мне иногда хочется сделать что-нибудь безумное!..
А дама из типа «душечек» тихо рассказывала своей соседке:
— Мой Васичка говорит, что золото очень поднялось в цене. Он говорит, что сейчас — это лучший вклад. Он говорит, что подарит мне несколько золотых колец. Сейчас, знаете, такие тяжелые времена! Как сохранить деньги? Единственный выход, Васичка говорит, это пока покупать золото… Я не знаю, почему все так обрадовались открытию второго фронта. Васичка мой совсем не радовался. Он пришел домой и говорит: Маничка, говорит, теперь жди: цена на сахарин упадет. Вторжение, говорит, началось. Я так руками и всплеснула: Как же говорю, Васичка, мы теперь будем? Он ведь у меня сахарином торгует. И вот все говорят, что Германии очень плохо и она скоро проиграет войну и Япония тоже, и мы хотя и русские и рады, конечно, но Васичка говорит, что нечего уж очень радоваться, потому что, говорит, теперь цены на медикаменты тоже, возможно, будут падать. А он ведь давно у меня закупил аспирин и выжидает, чтобы цена поднялась…
«Попрыгунья» забыла обо мне и набросилась на соседа слева, которому, как я слышала, читала свои стихи: «Наступаем, наступаем…»
Так как теперь война — самая модная тема, то «попрыгуньи» пишут, говорят и читают о войне. Они всегда пристально следят за модой. В сущности же, как и во времена Чехова, они пишут, говорят и читают только о себе.
— Я открываю две бубны, а он — пас, — азартно неслось с другого конца стола.
— …и такая тоска. Муж говорит: Сонечка, хочешь новое платье? У меня удачная комбинация с мылом и я все равно хотел тебе сделать подарок. И представьте, милая, даже платья не хотелось! Давно мечтала о синем шерстяном с золотой вышивкой и вдруг — неинтересно! Непременно пойду завтра к доктору. Нервы совсем разгулялись. Жизнь такая скучная. И эта война. Американских чулок во всем городе не достанешь…
Обедом все остались недовольны. Говорили, что сладкое — ужасно. Совершенно безвкусное. И, вообще, месяц назад кормили гораздо лучше.
Картежники страшно нервничали. Они выглядели, как люди, которые опаздывают на поезд, и лихорадочно посматривали на часы. В три — у них был назначен бридж. Они очень торопились. Сладкого не ели. Хором прокричали: «Пас» и быстро исчезли.
Попрыгунья побежала не то на выставку, не то на собрание кружка «Воскресенье — день ненастный». На прощанье сказала, что мы с ней понимаем друг друга, что общество этих людей — ужасно, «настоящее болото», и что мне необходимо пойти с ней немедленно не то на выставку, не то на собрание кружка.
Но я с ней не пошла. Я была уверена, что и там я опять встречу чеховских героев.
На сегодня чеховских героев было достаточно…
На улице было душно. Газетчики продавали экстренный выпуск военных новостей.
И просто не верилось, что где-то в мире грохочет война и ежедневно, ежечасно умирают люди…
Селедка в Шаляпине
Видела собственными глазами.
На портрет Федора Ивановича Шаляпина, небрежно вырванный кем-то из журнала, продавец равнодушно бросил селедку. Селедочное туловище покрыло лицо Шаляпина. Продавец привычной рукой завернул селедку в портрет, покупатель заплатил, взял покупку и вышел.
На небе смеялось солнце. Пахло весной. По тротуару деловито бежал человек с охапкой журналов под мышкой.
— Бегу продавать, — крикнул он мне, — хорошие деньги дают!
В прошлом этот человек занимался изданием художественного журнала. В журнале помещались портреты знаменитых людей и издавался журнал на хорошей бумаге довоенного образца.
— Э, — сказала я, — не останки ли вашего журнала я видела сейчас в лавке? И вам не жалко?
— Чего там, — ответил он, — деньги дают.
И скрылся в солнечной дали.
Сейчас он придет в полутемную лавку. Китаец, хищно выхватив у него из рук журналы, бросится с ними куда-то в глубину, где стоят давно нечищеные, хмурые и ко всему равнодушные весы. Бывший издатель художественного журнала будет нервно следить за колебанием чашек.
Когда-то его журнал был для него источником наслаждений и мук.
— Почему, — яростно кричал он своему помощнику, — почему Анну Павлову разверстали на две колонки, когда я, черт вас раздери, говорил разверстать на четыре и пустить подвалом? Подавать не умеете. И куда вы запихали ее портрет? Почему на последней странице?
Потом номер выходил, а издатель восторгался и хвастался, что портрет Шаляпина был с личной подписью, что такого портрета ни у кого нет…
Вот он стоит в полутемной лавке у двери, за которой визжат и дерутся дети. Он нервно следит за колебанием весов, не вспоминая о прошлой жизни. Он весь в настоящем: правильные ли весы? И сколько фунтов вытянет.
На грустную улыбку Анны Павловой завтра в мясной бросят полфунта печенки… И завернут.
Я видела поэтов, бегущих продавать свои издания.
Тоненькие книжечки, так никогда и не разрезанные, книжечки, которые никогда никому не были нужны и которые поэты, застенчиво улыбаясь, предлагали подарить своим знакомым. Теперь они нужны всем!
Их покупают на вес.
А вы знаете, сколько теперь стоит бумага?
В некоторых магазинах появились надписи:
«Просят уважаемых покупателей приносить свою бумагу для оберток».
Уважаемые покупатели, тем временем, несут продавать свои книги.
Недавно в трамвае…
Соседка справа везла, видимо, сырое мясо. На окровавленной бумаге виднелись строчки:
«…не уходи, — простонала Елена, — я… я пошутила!..
— Я не позволю с собой шутить, — ответил он, и в голосе его зазвенели металлические нотки. Таким она еще никогда не слыхала этот бархатный голос, звучавший всегда так нежно и так…»
На этом бумага рвалась и из нее нагло высовывалась круглая, мокрая, розовая кость.
Некто, стоявший передо мной, иди, вернее, полулежавший на моих коленях — вез овощи. Из кулька красочно высовывалась головка морковки с веселой зеленой прической. Веселая морковка изредка щекотала мое ухо, ибо некто, лицо которого я при всем желании рассмотреть не могла, при толчках прижимал весь кулек к моей щеке. Отклониться я тоже не могла и с горя читала оберточную бумагу.
«Вилла Бальфур, — вскричал он, — вы знаете легенду, связанную с этим домом? Нет? Не может быть!
— Я ничего не знаю, — ответил Гемфри, нервно поеживаясь…»
Тут строчки быстро приблизились к моему лицу и морковкина зелень попала мне прямо в глаз. Откуда-то сверху из неразличимой мешанины голов и плеч раздался голос, хрипло просивший извинения на общепринятом шанхайском наречии:
— Сорри,[1] — говорил голос, — толкаются, черти, чтоб их дьявол… сорри, мадам.
Видимо, это был обладатель морковки и волнующего повествования о нервном Гемфри.
Дальнейшую судьбу Гемфри я так и не узнала. Кулек с морковкой дрыгнул в дверях и скрылся, проглоченный множеством локтей и голов. Хриплый голос доносился уже издали.
«Опен! Уончи го![2] Опен дор[3], русским языком тебе говорят…»
— Вот, — думала я, — заворачивают морковь и мясо в книги. Какие бы они там ни были, но все таки книги! Может быть, впрочем, хорошо, что гибнет вся эта литература про Елен и Гемфри и стихи некоторых поэтов?
Но недавно, купив в магазине четверть фунта колбасы, я увидела на обертке знакомые строчки:
«Прощай, свободная стихия, в последний раз передо мной ты катишь волны голубые и блещешь гордою красой…»