Жанна вежливо выслушала все это с недрогнувшим лицом. Он замолчал. Он ждал вопроса — она знала какого. Ну уж нет, ваше сиятельство. Этого удовольствия вы от меня не получите.
— Это все, что вы хотели сообщить? — спросила она.
Sacrebleu[3].
— Маркиз де Плеазант, — произнес он не торопясь и кланяясь особенно старательно, — насколько можно судить по этим сведениям, по-видимому, жив.
Но он ничего не достиг. Дочь короля Карла смотрела на него холодными королевскими глазами.
— Это не много, герцог, — отчетливо выговорили королевские губы. — Но я благодарю вас и за это. Вы, как всегда, успели первым.
Вот тебе, на, целуй руку и делай свое дело — выпячивайся из зала. А я буду делать свое — мне угрожают войной, и я должна готовиться к ней.
Жанна принялась деловито сечь воздух клинком, проверяя его гибкость: так ее учили. Она больше не обращала внимания на сиятельного герцога Марвы, который, пятясь и кланяясь, строго по этикету, выходил из зала. Она не смотрела на него, ее занимало только сверкание клинка, гудящего при ударах о воздух. Но и не глядя на него, она почувствовала момент, когда за ним беззвучно закрылась дверь.
В ту же секунду королева исчезла.
Жанна бросила клинок в стену, сорвала перчатки и упала на бархатный табурет, уронив лицо в ладони.
Он жив. Теперь она определенно почувствовала, что он там, по ту сторону сплошной стены. Он жив, без всяких «по-видимому». Но где же он? В цитадели, в замке, во дворце?.. или его захватили мятежники?.. отвезли в Дилион?.. держат заложником?.. Лианкар знает. Проклятый Лианкар, инквизитор, мучитель!.. Где ты?..
— Где ты? — в тоске прошептала она, — где ты, Алеандро, мой Давид, мой маркиз, где ты?
Лейтенант Бразе, маркиз де Плеазант, стоял на стене цитадели, между зубцами, и, опершись на барбикен, смотрел на проклятый город. В первые дни ему хотелось броситься со стены и размозжить себе голову о камни; Арведу Горну приходилось натуральным образом держать его. Потом это желание прошло, но Горн все же посылал верных телогреев присматривать за ним, на всякий случай. Сегодня, кажется, на стене поблизости никого не было, можно было бы выброситься, и никто не успел бы ему помешать, но сегодня, на семьдесят третий день, этой мысли у него уже не было.
Проклятые итальянцы. Проклятая Генуя. Проклятый день!
Когда под аркой загрохотал взрыв и двор наполнился людьми в красных тосканских беретах и синих плащах — лейтенант Бразе, ни минуты не медля, спрыгнул с галереи прямо им на головы. Это было дело по нему. Кладя мятежников направо и налево, он пробивался к тому месту, где должен был, по его расчетам, находиться сбитый взрывом Респиги. Раза два он увидел за синими плащами его черный мефистофельский камзол; но тут рядом с ним оказался Горн.
— Пороховой погреб! — кричал он. — Скорее!
Лейтенант Бразе машинально кинулся за ним, куда-то вниз, в дымную мглу, и, ничего не видя, вслепую работал шпагой. Новый истошный вопль: «Казематы!» — достиг его слуха. Ослепший и полузадохшийся от дыма, он выбрался во двор, ища глазами противника. Бог знает, где он оказался: он не знал здания. Он побежал на шум и очутился на внешнем плацу. Мятежники толпой валили прочь. Снова в поле его зрения попал Горн:
— Они бегут! В погоню за сволочами!
Они выскочили за ворота впереди отряда телогреев. Здесь лейтенант Бразе получил страшный удар в голову, и для него все кончилось.
Способность воспринимать окружающее вернулась к нему только вечером. Его спасла шляпа с упругими полями, которые смягчили удар камня, выпущенного из пращи. Комната слабо освещалась сполохами зарева снаружи. Ему смутно слышались выстрелы и вопли; но спросить было не у кого, а он не имел сил подняться. Рана оказалась не единственной: он с удивлением обнаружил, что у него перевязаны обе руки.
За ним ходил телогрей, заботливый, как нянька, пожилой солдат. На все вопросы наместника он отвечал одно:
— Ваша светлость, вам нельзя разговаривать.
Через три дня к нему пришел Горн, с запавшими глазами, весь словно высушенный. Катая желваки на скулах, он сухо доложил наместнику, что они осаждены в цитадели; он сделал две попытки прорвать кольцо, но только положил без всякого успеха более трети гарнизона. Второй полк телогреев блокирован в своих казармах в Чертоза деи Инноченти; гвардейцы Денхотра (сам он геройски погиб) находятся здесь, гвардейцы Гатама, очевидно, приняли сторону мятежников. В остальном в городе спокойно. Над зданием Синьории и наместническим дворцом даже оставлены королевские флаги; впрочем, это какая-то уловка мятежников, ему непонятная. В день нападения на цитадель мятежникам удалось освободить Респиги (наместник при этом сообщении застонал) и еще пятерых узников; остальные сто пятьдесят находятся под замком, как были.
Лейтенант Бразе, кривясь от боли, приподнялся с подушек:
— Итак, Респиги на свободе. Не думаете ли вы, полковник Горн, что он снова воссел во дворце и правит Генуей?
— Это вполне возможно, — сказал Горн.
— Нас надули, как мальчишек… Мы в мышеловке, господин полковник… Marionetto! — закричал лейтенант Бразе вне себя. — Ну, Горн… Перевешать всю сволочь на стенах цитадели! Открыть пальбу со всех пушек! Брюхо Господне, кровь Господня, яйца Господни! Сровнять Геную с землей, смешать с грязью, с навозом…
Горн открыл было рот, чтобы доказать как дважды два, что ни того ни другого делать нельзя, но он не успел сказать ни слова — наместник потерял сознание.
После этого он на короткое время повредился в рассудке. Он пытался выкинуться из окна — его приходилось привязывать к постели, и он лежал, скрипя зубами и кусая кулаки. Горн сурово утешал его, но лейтенант Бразе никак не мог простить себе своего поражения. Когда он смог вставать, Горн не отпускал его без провожатых — он опасался попыток самоубийства. Мало-помалу наместник пришел в себя, или, во всяком случае, внешне пришел в себя — он уже не пытался покончить с собой, разговаривал вполне разумно и, как все кругом, ждал, что будет. Из-за сильных переживаний раны его заживали медленно; он был очень слаб.
Хуже всего была неизвестность. Правда, по истечении месяца молчаливой осады, на Рождество, мятежники вышли было из-за своих баррикад с белым флагом, но наместник, когда ему доложили об этом, сказал только: «Пошлите их к чертовой матери». После этого ждали штурма или еще каких-нибудь перемен, но ничего не изменилось. Генуя продолжала жить как ни в чем не бывало, и королевские флаги все так же развевались над дворцами.
Так прошел второй месяц, за ним потащился третий. Лейтенант Бразе стоял на стене и смотрел на проклятый город.
«Проклятая Генуя. Проклятый день. Проклятая королева!
Нет. При чем же здесь она. Это невеликодушно, синьор наместник, это просто подло. Упрекая, надо всегда начинать с самого себя. Да, но с какого именно момента ты заслуживаешь упрека? Ах, разумеется, с самого первого. Зачем ты принял королевскую милость, если ты не хотел? Ну и отказался бы, твердо, не глядя на присутствующих вельмож.
Боже, какие глупости. Это было невозможно. Не потому, что страшно, нет — чего страшиться, если сама жизнь твоя в твоих собственных глазах ничего не стоит? Но устраивать пошлую, мещанскую сцену в королевском кабинете — ах нет, нет, я не возьму, я не достоин, я всего лишь любовник Вашего Величества… фу ты, омерзительно даже представить. И чего бы ты этим добился? Ну, покончил бы с собой — фи, mauvais[4]! А она? О ней ты подумал или тебе дорого только собственное „я“? В самом деле — молокосос, чистоплюй. Прав был Арвед Горн. Не смею я осуждать воли Ее Величества.
И не осуждал бы, если бы…
К черту, к черту. Не с этого надо начинать упрекать себя. Ты принял не только титул и орден, которых ты не заслужил, — ты принял дело, которое должен был сделать и не сделал.
А-а, чер-рт, проклятый день!..