Отец пожал плечами и вышел из комнаты. Лёвка услышал, как он говорит матери:
— Ничего. Это пройдёт. Конечно, шок. Столько лет тренировок, нагрузок, усталости, соревнований — и всё коту под хвост. А школа… Через неделю каникулы. За лето всё уляжется, привыкнет. Съездим отдохнуть с ним на море.
Мать что-то негромко сказала.
— Ну разумеется, после операции, — согласился отец. — Вытащат же когда-нибудь эти железки из ноги?.. Что?.. Ещё полгода? Или даже год?… Нет, ну я понимаю.
— Зато я ничего не понимаю, — прошептал Лёвка и провалился в горячий сон.
И в который раз видел беговую дорожку, эту проклятую и благословенную. Она всегда приводила к финишу и только однажды подвела его. Она выматывала, рвала душу, нервы и лёгкие, дарила счастье и боль.
Лёвка рвался к ней, бежал, летел, барьеры оставались далеко позади. Но финиш не приближался, он был недосягаем… Лёвка проснулся с криком боли и ужаса. Он теперь просыпался так. Отмахнулся от сиделки, которая уже подскочила, готовая сделать обезболивающий укол.
В школу до каникул Лёвка так и не пошёл, зато стал выходить гулять, чему обрадовались родители. Они хотели, чтобы он гулял в сопровождении сиделки, но Лёвка отверг это предложение.
А маршрут у него был всегда один и тот же. До ближайшего старого заброшенного стадиончика в пятнадцати минутах ходьбы от дома.
Футбольное поле, поросшее рыжим бурьяном; беговые дорожки из растрескавшегося бетона, грубые, тяжёлые; ржавые футбольные ворота без сеток; полусгнившие скамьи на невысоких трибунах, расположенных лишь с одной стороны стадиона. Трибуны в тени разросшихся лиственниц, тополей и берёз. Между скамьями лежали прошлогодние листья, их полуистлевшие скелеты навевали тоску.
Лёвка садился в центре трибун и часами сидел, глядя на беговые дорожки, провожая взглядом невидимого бегуна, себя.
На обратном пути Лёвке приходилось подолгу стоять на переходе через дорогу в ожидании зелёного света. Рядом, лишь руку протяни, мчались машины, поворачивая на шоссе. И каждый раз, когда Лёвка стоял на этом переходе, он думал: «Всего один шаг. И всё… Не успеет затормозить… А если только сильнее покалечит? Теперь не всё ли равно? Ну и пусть будет хуже».
Ему хотелось сильной, оглушающей боли, ему не хотелось, чтобы жалели и сочувствовали. Как они могут сочувствовать, то есть чувствовать так же, как он? Ведь они не бежали так, как он, на пределе сил и возможностей, они не переступали финишную линию, после которой ноги подгибались от полного опустошения, и всё же снова откуда-то брались силы, и он мог пробежать круг почёта даже несколько раз. Сочувствовать мог только тот, кто лишился всего этого в миг, в секунду, да ещё и по своей вине. За что же жалеть, если виноват во всём только сам, только сам…
Лёвка изучил до мельчайшей трещинки бордюр тротуара на этом переходе. В одной из таких трещин вырос чахлый и пыльный подорожник.
Один день, второй, третий так ходил Лёвка. И каждый раз пыльные ладошки подорожника вселяли слабенькую, призрачную надежду. Вот и он, грязный, чахлый, жалкий, а живёт, растёт, карабкается к свету, цепляется корнями за пыль, набившуюся в щели тротуара.
На четвёртый день Лёвка просидел на стадиончике три часа и, возвращаясь домой, остановился на переходе.
Глянул под ноги. Подорожника не было. Его задело колесом машины и вырвало с корнем.
Уже три раза красный человечек на светофоре сменился зелёным. Но Лёвка так и стоял на обочине, тяжело опершись о костыли и глядя себе под ноги.
Ему всегда было тяжело стартовать, раньше он часто делал фальстарт, так ему не терпелось бежать. Потом он стал, наоборот, засиживаться на старте. Теперь Лёвка толкнулся здоровой ногой от тротуара прямо под проезжающую машину. Костыль хрустнул под колесом, во все стороны брызнули острые щепки. А Лёвка не упал, его крепко схватили сзади за плечи.
Он обернулся вне себя от злости, совершенно обезумевший от страха и неудачи. У Ван Ваныча, который стоял позади Лёвки, глаза были не менее испуганными и сердитыми. Он хотел было что-то сказать, даже открыл рот, но только похлопал губами.
— Ван Ваныч, — сказал Лёвка и вдруг ещё раз попытался шагнуть на дорогу. Но Ван Ваныч держал крепко.
И пощёчину он влепил Лёвке тоже крепкую и звонкую. Подошедшие к переходу люди стали смотреть с подозрением на коренастого немолодого мужчину в старой приплюснутой кепке и на мальчишку, бледного, опирающегося на костыль.
— Пошли, — с красным лицом в бисере пота, Ван Ваныч подхватил Лёвку за пояс и почти понёс к своей машине.
Через двадцать минут Лёвка сидел на краешке дивана у тренера на кухне. Он никогда не был у него дома, но теперь его трясло, колотило крупной дрожью, и Лёвка ни на чём не мог сосредоточиться, пытаясь унять противную дрожь.
— На, пей! — строго велел Ван Ваныч, поднося к Лёвкиным губам рюмку с коричневой травянисто пахнущей жидкостью.
— Не-а, — мотнул головой Лёвка и плотнее сжал губы.
Тихий, мягкий Ван Ваныч за короткие теперь волосы на затылке оттянул Лёвкину голову назад и насильно влил ему в рот горькое успокоительное.
Бывший подопечный сжался, скривился от горечи и бессилия. Тяжело облокотился о стол. Ван Ваныч вёл себя так, словно за спиной у него не сидел обречённый Лёвка. Тренер готовил обед, звякал посудой и крышками кастрюль, включал и выключал шумную воду.
И это привычное будничное бряканье-звяканье вместе с успокоительным сделало своё дело. Лёвка вдруг начал замечать, что вокруг. Перед ним стол, а на нём зелёная скатерть в ярко-жёлтых подсолнухах. На стене полка, уставленная кубками, с россыпью медалей и пожелтевших грамот. Это всё заработал Ван Ваныч, когда сам был бегуном. Лёвка слышал, что его тренер тоже был «золотым бегуном», но эти слухи никак не вязались с нынешним располневшим, даже неуклюжим Ван Ванычем.
Лёвкин взгляд остановился на стуле, стоящем у окна. Там лежали шиповки, очень старые, истёртые едва не до дыр, знакомые, родные, первые его, Лёвкины.
— Помнишь, когда мы купили тебе эти шиповки? — Ван Ваныч обернулся. — Ты первые дни укладывал их рядом с собой в постель и целовал украдкой. Об этом мне твоя мама рассказывала. Ты бегал всегда и везде, бег для тебя — то же самое, что кислород. Неужели ты решил, что теперь сможешь не дышать?
— Я решил, что не смогу и…
— И принял неправильно решение.
— Не понимаю, — раздражённо пожал плечами Лёвка. — Ты хочешь сказать, что я смогу жить без бега?! Ты такой же, как все! Они твердят, что это не конец жизни, а я…
— Я хочу сказать, — перебил Ван Ваныч, — что ты слабак и рохля. Боли боишься?
Лёвка совсем растерялся. Он не понимал, что от него хочет Ван Ваныч, да и тренера никогда не видел таким взъерошенным и раздражённым.
— Какой боли?! — задохнулся от возмущения Лёвка. — Да я ни разу не пикнул, не заплакал за всё время. Мне безразлична боль.
— По-настоящему больно будет, когда штыри вытащат из ноги. Колено придётся разрабатывать, начинать всё сначала. Учиться ходить, а потом бегать, а потом бегать очень хорошо, как раньше и даже лучше.
— Но врач ведь сказал…
— Врач тебя не знает, а я знаю. И что может знать врач? — Ван Ваныч развёл руками. — Он не Господь Бог. Он не выносит приговор. Ты сам его вынесешь, когда сделаешь всё возможное и невозможное и у тебя ничего не получится. А ты даже ничего не пробовал, сложил лапки и сдался. Ещё спортсменом называешься!
Лёвка помотал головой. У него сосало под ложечкой от захватывающей дух надежды.
…Воздух рвал лёгкие, но это была приятная, знакомая боль. Ветер рывками ударял в лицо, и бег становился всё легче, быстрее, невесомее. Барьеры Лёвка перелетал красиво, сильно отталкиваясь шиповками от дорожки и взлетая высоко, оставляя позади все препятствия и всех соперников. Звонко хлопали опрокинутые барьеры под ногами других бегунов. Но и хлопки, и топот, и дыхание, и крики болельщиков, перерастающие в вой, который доходил до исступлённого визга, толкали в спину и выбрасывали за финишную черту.