Подмосковье ослепило Гурьку солнцем, весенним, жарким, цветами в огородах, садиках, в вёдрах у дороги, разноцветными домиками с зелёными, красными и даже розовыми черепичными крышами. Это всё выглядело игрушечным, было похоже на картинку из книжки, особенно по сравнению с унылыми красками Сорок Седьмого, где крыши были серо-чёрные из толя и шифера.
Серый шифер лежал на крышах тех домов, что побогаче.
С чёрными крышами оставались бревенчатые бараки, где брёвна были почти чёрные от старости. Коротким летом бараки раскалялись, и казалось, вот-вот вспыхнут, как угольки.
У материной сестры — тёти Нади, к которой Гурька прибыл погостить на несколько дней и поглазеть на Москву, — домик был голубой, почти бирюзовый, с резными наличниками и фронтонами. Такой маленький, лёгкий и ажурный, словно сказочный, пряничный. Внутри и снаружи чистенький, с уютными закуточками, тюлем на окошках и геранью, махровой розовой и красной на белых подоконниках.
В Гурькиной комнате в Сорок Седьмом подоконник был пошире, серый, занозистый, устланный пожелтевшими газетами. Там у окна, между рамами которого торчали пучки рыжеватого мха и где стёкла промерзали насквозь, обрастая серебристой корочкой льда, у Гурьки процветало садовое царство.
И упорная герань выстукивала знобливую дробь по стеклу розовыми кулачками соцветий, и маленький фикус скручивал свои мясистые листья в трубочки от холода и недостатка света, и бледно-зелёный укроп на тонких ножках всё же бился за существование, оттеняемый мелкой темнолистой петрушкой в деревянном ящичке. Лук топорщил перья, а в особенно сильные ночные морозы, когда от стужи трещали даже стены барака, он сникал: перья мягчели и бледнели. Гурька страдал, гладил липкие, обмороженные стебельки и высаживал новый лук, ругаясь с дедом. Тот из соображений экономии запрещал внуку греть растения лампой.
У тёти Нади на окнах торчали увесистыми колючими дубинками экзотические кактусы, развалился на пол-окна остро-пушистый аспарагус, цвёл лимон, наполняя ароматом весь дом и выдавая на месте опавших белых лепестков зелёный пупырышек будущего плода. Были ещё «денежное дерево», «щучий хвост», бегонии, и даже хурма произрастала в маленьких глиняных горшках рядом с фиалками. Росло у тёти Нади всё дружно, весело — цветы она любила.
Гурьку она встретила без особой радости. Он всё время чувствовал на себе её настороженный взгляд. Для неё, выросшей в Сорок Седьмом, все, кто был оттуда, хулиганы, шпана и уголовники. Она была счастлива, что вырвалась из мрачного посёлка, когда вышла замуж за военного — дядю Митю.
Каждый пришелец из Сорок Седьмого становился для тёти Нади привидением из сумрачного, паутинно-серого прошлого, которое вдруг да потянет назад в топь, в затхлость и удушливую атмосферу шахтёрского посёлка.
Таким привидением стал для неё и Гурька, коренастый, слегка косолапый, с песочным ёжиком волос, с задумчивой улыбкой, со светло-серебристыми, как рыбья чешуя, глазами, рассеянными и ироничными. К тому же чумазый из-за въевшейся в кожу угольной пыли. Эта пыль витала в воздухе посёлка, да и печи топили всё тем же угольком — кормильцем всех жителей Сорок Седьмого.
— Деньги в трубу пускаешь, — сердился дед на Гурьку, когда тот норовил сунуть в печь лишнюю лопатку угля для «сугреву» своих подоконных цветов.
Дед и сам оставался чумазым, хотя после каждой своей шахтёрской смены парился в бане, не признавая мытья под душем.
Со всей своей мнительностью и подозрениями тётя Надя с порога стала выяснять у Гурьки, какие у него в школе оценки, и допытывалась о его поведении. Племянник утешил её тем, что он отличник и примерный мальчик.
Хотя тётя Надя смутно помнила из писем сестры, которые она читала с пятого на десятое, что Гурька шалопай, каких поискать, и, если бы не его тихое мирное увлечение цветочками, он бы уже скатился на дно и «пошёл бы по воле», как выразилась сестра в одном из писем.
Тётя Надя долго ещё расспрашивала бы мальчика о тёмной стороне его жизни, если бы не дядя Митя. Он вернулся из командировки на следующий день после Гурькиного приезда. Долговязый Юрка тут же вспрыгнул отцу на шею. А Гурька стоял в сторонке с рассеянной улыбкой и теребил штору на окне. Он с опаской смотрел на громоздкую фигуру дядьки, выглядевшую ещё более объёмной в камуфляжной форме. Дядя Митя вместе с большим рюкзаком заполнил всю террасу.
— А кто это там стеснительно делает бахрому на шторе? — забасил дядя Митя. — Никак Гурий Иванович к нам пожаловал? — он шутил так же, как Юрка, но нисколько не ядовито.
Он подошёл, протянул Гурьке ладонь размером с добрую сапёрную лопатку, и, когда племянник, расслабившись, протянул свою руку в ответ, дядя Митя ухватил его под мышки и легонько подбросил, приложив макушкой о потолок.
Когда сели за стол ужинать, Гурька всё поглядывал на дядю Митю, на его плечи и руки.
«Мой папаша не смог бы меня так подкинуть», — подумал Гурька.
Фигура отца так и стояла перед глазами с тех пор, как мальчик спрыгнул с автобуса в Сорок Девятом, увидел его и сразу же узнал, почувствовал, что это он. Невысокий, коротконогий, чуть косолапый отец, как и Гурька, нервно потирал ладонью кулак и сутулился. В засаленных брезентовых куртке и штанах, заправленных в резиновые сапоги, большие, непропорциональные его росту, будто с чужой ноги. Отец ругался с каким-то пьяным тщедушным мужичком и матерился на всю улицу. Гурька вырос не в Институте благородных девиц, и вокруг него багрово-зелёным фоном роились ругательства, отборные, крепкие, шахтёрские, да и сам он мог дать матерную отповедь кому угодно. Но услышать это от отца…
Гурька тогда вскочил в автобус, который ещё не уехал, и долго глядел в забрызганное заднее стекло на удалявшуюся фигуру отца, уплывающую и расплывающуюся в мальчишеских бессильных слезах.
— Гурька! — вскрикнула тётя Надя. — Ты на скатерть накапал! Где ты витаешь?! Смотри в тарелку, а не на потолок.
Он мрачно уткнулся в тарелку.
— Что, трудно у вас там живётся? — спросил дядя Митя у Гурьки спокойно, так, словно не слышал замечания тёти Нади.
— Везде трудно, — тётя Надя раздражённо смяла салфетку. — А их хлебом не корми, дай поплакаться на свою судьбу. Как будто другим всё легко и просто.
— Надь, ты что-то ни к селу ни к городу. Гурька-то при чём?
— Мама подозревает его во всех смертных грехах, — встрял Юрка.
— Ты мать не критикуй, — урезонил его дядя Митя.
Разговор за столом затух, и стало слышно, как бьётся ещё сонная весенняя муха под стеклом плафона, висевшего над столом.
«И они тут ссорятся, — заскучал Гурька. — Солнце, цветы, свой дом, а люди ссорятся».
Розовый закат с оранжевыми прогалинами вкрался в дырочки тюлевых занавесок на террасу, и жёлтый тёплый свет рассеял напряжённость. Запахло свежезаваренным чаем, клубничным вареньем. Круглый стол, покрытый красно-зелёной клетчатой скатертью, с дымящимися чашками и сушками в глиняной миске, с прошлогодним клубничным вареньем в стеклянной вазочке и булочками в плетёной корзинке, закружился у Гурьки перед глазами. Всё это чудилось сном тёплым и сладким, как клубничное варенье. Жужжание мухи, кружившей над головой, было дремотным, словно и она проникла в сон, прельстившись его приторной сладостью.
Гурька спал, положив голову на руки. Но услышал, что сказал дядя Митя.
— Оставь ты мальчишку в покое. Он радуется жизни, цветами любуется… Дожил до двенадцати лет, а тюльпаны впервые увидел. А ты цепляешься. Между прочим, нашего Юрку, «правильно» воспитанного, ничего, кроме компьютера, не интересует.
Этот самый компьютер стоял у Юрки в комнате. Он совсем не походил на те ящички, что были в поселковой школе. Одна половина из них не работала, а другая мерцала и дрожала мутным изображением, выдавая непонятные колонки цифр и букв.
Юркин компьютер выглядел так, как, наверное, выглядит пульт управления на космическом корабле. Яркий, громкозвучный, с мягко щёлкающей под пальцами клавиатурой. Гурька осмотрительно не лез к этой космической штуке, опасаясь сломать.