Затем были извлечены трупы Марии Медичи, второй жены Генриха Четвертого; Анны Австрийской, жены Людовика Тринадцатого; Марии Терезы, жены Людовика Четырнадцатого, и великого дофина.

Все эти тела разложились, а великий дофин от гниения превратился в жидкость.

Во вторник пятнадцатого октября эксгумация трупов продолжалась.

Труп Генриха Четвертого оставался все время у колонны, бесстрастно присутствуя при этом безмерном святотатстве над его предшественниками и потомками.

В среду шестнадцатого октября, как раз в тот момент, когда Мария Антуанетта была обезглавлена на площади Революции, то есть в одиннадцать часов утра, из склепа Бурбонов вытаскивали очередной гроб — короля Людовика Пятнадцатого.

По древнему обычаю церемониала Франции, он покоился при входе в склеп, ожидая там своего преемника, которому не суждено было присоединиться к нему. Гроб унесли и открыли на кладбище, на краю общей могилы.

Сначала тело, вынутое из свинцового гроба, хорошо обернутое в полотно и повязки, казалось целым и сохранившимся; но когда его вынули из этих оболочек, оно являло собой картину самого отвратительного разложения и издавало такое зловоние, что все разбежались и пришлось сжечь несколько фунтов курительного порошка, чтобы очистить воздух.

Тотчас же бросили в яму все, что осталось от героя Оленьего парка, от любовника госпожи де Шатору, госпожи де Помпадур, госпожи Дюбарри, и эти отвратительные останки, высыпанные на негашеную известь, сверху покрыли ею же.

Я остался последним, чтобы наблюдать, как при мне сожгут порошок и засыпят яму известью. Вдруг я услышал сильный шум в церкви; я быстро пошел туда и увидел рабочего: он усиленно отбивался от своих товарищей, в то время как женщины показывали ему кулаки и выкрикивали угрозы.

Этот несчастный бросил свой печальный труд и отправился на еще более печальное зрелище — на казнь Марии Антуанетты. Опьяненный своими криками и криками других, видом пролившейся крови, он вернулся в Сен-Дени и, подойдя к Генриху Четвертому, прислоненному к колонне и окруженному любопытными, скажу даже — поклонниками, обратился к нему с такими словами:

«По какому праву остаешься стоять здесь ты, когда обезглавливают королей на площади Революции?»

И в ту же минуту, схватив левой рукой бороду короля, он оторвал ее, а правой дал пощечину трупу.

С сухим хрустом, подобным треску брошенного мешка с костями, труп упал на землю.

Со всех сторон поднялся страшный крик. Можно было еще осмелиться нанести такое оскорбление любому другому королю, но не Генриху Четвертому, другу народа; это было почти оскорблением самого народа.

Рабочий, позволивший себе это святотатство, подвергался очень серьезной опасности, когда я прибежал к нему на помощь.

Как только он увидел, что может найти во мне поддержку, он ринулся под мою защиту. Однако я хотел оставить на нем бремя подлого поступка, совершенного им.

«Дети мои, — сказал я рабочим, — оставьте этого несчастного; тот, кого он оскорбил, занимает там, на небе, слишком высокое положение, чтобы просить у Бога наказания для оскорбителя».

Затем, отобрав у провинившегося бороду, которую он оторвал от трупа и все еще держал в левой руке, я выгнал его из церкви и объявил ему, что он больше у меня не работает. Возгласы и угрозы товарищей преследовали его до самой улицы.

Опасаясь дальнейших оскорблений Генриху Четвертому, я велел отнести его в общую могилу; но и там труп был встречен с почестями. Его не бросили, как других, в королевскую груду, а опустили, тихонько положили и заботливо устроили в одном углу; затем благочестиво покрыли слоем земли, а не известью.

День кончился, и рабочие ушли, остался один сторож. Это был славный малый; я поставил его из опасения, чтобы ночью никто не проник в церковь для новых изуверств или для новых краж; сторож этот спал днем и находился на месте с семи вечера до семи часов утра.

Ночь он проводил стоя или прохаживаясь, чтобы согреться, либо присаживался к костру, разведенному у одной из самых близких к двери колонн.

Все в церкви носило отпечаток смерти, и разрушение придавало этому отпечатку еще более мрачный характер. Склепы были открыты, и плиты прислонены к стенам; разбитые статуи валялись на полу церкви; там и сям виднелись развороченные гробы; они вернули своих мертвецов, рассчитывавших встать из них лишь в день Страшного суда. Все это давало сильному уму пищу для размышлений, слабый же ум наполняло ужасом.

К счастью, сторож не отличался умом вовсе: он был не более чем организованной материей. Он смотрел на все эти обломки так же, как смотрел бы на лес во время рубки или как на скошенный луг, и был озабочен лишь движением времени, прислушиваясь к монотонному бою башенных часов — единственного живого предмета в разрушенной церкви.

В тот момент, когда пробило полночь и когда еще дрожал последний удар часов в мрачной глубине церкви, он услышал громкие крики со стороны кладбища. То были крики о помощи, протяжные стоны, мучительные жалобы.

Когда прошел первый момент изумления, он вооружился ломом и подошел к двери, соединявшей церковь с кладбищем; но когда он открыл ее и отчетливо услышал, что крики доносятся из могилы королей, то не решился идти дальше, захлопнул дверь и побежал будить меня в дом, где я жил.

Я не хотел сначала верить, что крики о помощи исходят из королевской могилы; сторож открыл окно — я жил как раз напротив церкви, — и среди тишины, нарушаемой только легким шумом зимнего ветра, я услышал протяжные жалобные стоны, не похожие на вой ветра.

Я поднялся и отправился со сторожем в церковь. Когда мы пришли туда и затворили за собой дверь, то услышали стоны, о каких он говорил, более отчетливо. К тому же определить, откуда раздаются эти звуки, было легко, поскольку другую дверь — ту, что вела на кладбище, — сторож плохо закрыл и она опять открылась за ним. Итак, эти стоны шли действительно с кладбища.

Мы зажгли два факела и направились к двери. Но трижды, как только мы подходили к ней, ветер, дувший снаружи, гасил их. Я понял, что одолеть этот проход будет трудно, но, когда мы будем на кладбище, нам не придется больше сражаться с ветром. Кроме факелов я велел зажечь фонарь. Факелы наши погасли, но фонарь горел. Мы одолели проход и, очутившись на кладбище, зажгли факелы — теперь ветер пощадил их.

Однако, по мере того как мы приближались, стоны замирали и в ту минуту, когда мы подошли к краю могилы, совсем смолкли.

Тысяча и один призрак (сборник повестей и новелл) i_005.jpg

Мы встряхнули наши факелы, чтобы они разгорелись, и осветили огромное отверстие: среди костей на слое извести и земли, которыми их засыпали, барахталось что-то бесформенное, походившее на человека.

«Что с вами и что вам нужно?» — спросил я у этой тени.

«Увы! — прошептала она. — Я тот несчастный рабочий, что дал пощечину Генриху Четвертому».

«Но как ты сюда попал?» — спросил я.

«Вытащите меня сначала, господин Ленуар, потому что я умираю, а затем вы все узнаете».

С того момента, когда страж мертвецов убедился, что имеет дело с живым, овладевший было им ужас исчез. Он уже приготовил лестницу, валявшуюся в траве кладбища, держал ее наготове и ждал моего приказания.

Я велел спустить лестницу и предложил рабочему выбираться. Он дотащился до основания лестницы; но когда хотел встать и подняться на ступеньки, то почувствовал, что у него сломаны нога и рука.

Мы бросили ему веревку с петлей; он просунул ее под мышки. Другой конец веревки остался у меня в руках; сторож спустился на несколько ступенек, и благодаря этому двойному подспорью нам удалось вытащить живого из общества мертвецов.

Едва только мы вытащили его из ямы, как он потерял сознание. Мы поднесли его поближе к огню, уложили на солому, и я послал сторожа за хирургом.

Сторож явился с доктором раньше, чем раненый пришел в сознание, и тот открыл глаза только во время операции.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: