— К порядку, товарищи! — постучал ладонью по столу Шелгунов.
— Ничего, ничего, — улыбнулся Николай Петрович. — Так еще лучше. Я ведь пришел не только учить, но и учиться. Мне все это очень интересно.
Лектор обладал особым даром сразу привлекать к себе людей. Было в нем что-то такое, что раскрывало сердца, развязывало даже самые «тугие» языки, толкая людей высказать свое самое сокровенное. Чувствовалось, что Николай Петрович очень образованный, но сейчас, в кругу рабочих, он не старался блеснуть своими знаниями, как многие другие интеллигенты, держался просто, говорил очень понятно.
…Поздно ночью кончилось занятие. Рабочие расходились взволнованные.
— Вот это лектор! — перешептывались они, надевая пальто и порознь покидая квартиру.
Сам Иван был взволнован больше других. Николай Петрович так просто и понятно разъяснил политику заводчиков, так четко показал, что надо делать рабочим, что у юноши руки чесались от желания тут же приступить к делу.
Николай Петрович, сопровождаемый Шелгуновым, покинул квартиру последним.
— Спасибо за приют, Иван Васильевич! — тепло сказал он на прощанье Бабушкину.
Молодой слесарь крепко пожал ему руку.
Была уже ночь, и завтра надо вставать до рассвета и спешить на завод. Но Иван не мог уснуть.
Долго ворочался в постели, все стараясь представить себе, чем занимается Николай Петрович, где разыскал его Шелгунов. Вспоминал умный прищур его глаз, мягкий голос, энергичные жесты правой руки и лишь под утро заснул.
С тех пор Бабушкин не пропускал ни одного занятия в кружке Николая Петровича.
Однажды Иван пришел к Шелгунову на занятие необычно взбудораженный. Был он в теплой ватной куртке, на правом боку чернели две дыры, пахло паленой ватой. Кепка на нем была смята, козырек сломан.
— Что у нас на заводе творится — страсть! — возбужденно воскликнул он. — Бунт! Взаправдашный бунт!
— Да в чем дело? Рассказывай чин по чину, — строго перебил его Шелгунов.
У Николая Петровича сразу сузились, посуровели глаза. Ему тоже не терпелось быстрее узнать подробности, но он не торопил разгоряченного Ивана.
Бабушкин скинул куртку, провел рукой по лицу — на щеке сразу появилась черная полоса сажи — и сел.
— Значит, так, — немного поостыв, сказал он. — Скоро рождество, а хозяин получку задержал. Наши рабочие (а у нас мастеровых-то — три тысячи!) вместе с женами и с детьми часа два на морозе стояли. А денег все нет и нет. Тут кто-то не вытерпел — раз палкой по фонарю! Потом другой — бац камнем в окно проходной! А двое пареньков взобрались на заводские ворота и ломом сбили чугунного двуглавого орла.
— Ну, а вы? Вы-то что делали? — хмуря брови, в упор спросил Бабушкина Николай Петрович.
— Да что я один?! Разве что могу?! — смутился Бабушкин. — Шнырял я в толпе, уговаривал самых горячих, да не послушались.
— Дальше, дальше рассказывай, — перебил Бабушкина нетерпеливый Шелгунов.
— Ну вот. Потом народ к управляющему хлынул. А его дом стоит на проспекте, темный, запертый. Кто-то крикнул: «Подбросить ему огонька!»
И пошло! Но тут пожарные примчались, стали тушить дом. Рабочие не дают. Тогда брандмейстер приказал самих рабочих поливать. Представляете?! Мороз лютый, а тут ледяной водой окатывают, да еще казаки прискакали да городовые… Усмирили бунт.
— Так. А что же вы думаете теперь предпринять? — обратился Николай Петрович к Бабушкину.
— Листок! Вот что! Немедленно издать листок! — решительно выкрикнул Иван.
Николай Петрович, откинувшись на спинку стула, внимательно и даже чуть-чуть удивленно оглядел молодого слесаря.
— Это вы очень хорошо догадались, Иван Васильевич, — радостно сказал он. — Необходим листок. И сейчас мы с вами составим его. Время дорого.
Бабушкин, смущенный похвалой учителя, сел к столу и, по просьбе лектора, вторично подробно рассказал о «бунте».
Вместе с Николаем Петровичем он тут же набросал гневные строчки листовки. Вернее, писал Николай Петрович, а Бабушкин подсказывал ему подробности.
Вскоре листок был готов.
Бабушкину особенно понравилось одно место в листовке, придуманное Николаем Петровичем:
«Знаете, есть такая игрушка: подавишь пружину, и выскочит солдат с саблей. Так оно вышло и на Семянниковском заводе, так будет выходить везде: заводчики и заводские прихвостни — это пружина, надавишь ее разок, и появятся те куклы, которых она приводит в движение: прокуроры, полиция и жандармы. Возьми стальную пружину, надави ее разок да отпусти — она тебя же ударит, и больше ничего. Но всякий из нас знает, что если постоянно, неотступно давить эту пружину, не отпуская ее, то слабеет ее сила и портится весь механизм, хотя бы и такой хитрой игрушки, как наша».
«Хорошо сказано, — думал Бабушкин. — В самом деле, ежели постоянно давить на заводчиков, — не выдержат. Сломается игрушка».
…Листовки переписали несколько раз. Они получились большие. Каждую сшили в виде маленькой тетрадки. Бабушкин тайком рассовал их по мастерским Семянниковского завода. На следующий день он с радостью видел, как рабочие украдкой читают прокламации.
«Не пропала моя работа!» — думал он.
Но всего ее значения молодой слесарь, конечно, не мог понять. Он, наверно, лишь рассмеялся бы, если бы ему сказали, что этот наспех написанный, неказистый листок, составленный им вместе с Николаем Петровичем, потом будет разыскиваться учеными-историками, храниться в музеях, перепечатываться в учебниках, потому что этот листок был первым, самым первым боевым листком в России.
А еще больше удивился бы он, если бы знал, что Николай Петрович — такой простой, в поношенном пальто, с рыжеватой бородкой и лысиной, с живыми, лукаво поблескивающими глазами и чуть картавым голосом — вовсе не Николай Петрович, а будущий вождь революции, гениальный Владимир Ильич Ленин.
«Ваш товарищ, рабочий»
В Петербурге, в просторном светлом кабинете министра внутренних дел Горемыкина, перед огромным полированным письменным столом стоял навытяжку жандармский генерал. На паркете, натертом до блеска, как в зеркале, отражалась его почтительно склоненная голова и плечи, на которых сверкали густые серебряные эполеты.
— Опять листовки! — брезгливо оттопырив нижнюю губу, кричал Горемыкин. — Доселе такого не было у нас в столице! И во всей империи, слава богу, не водилось! За что же ваши филеры[10] получают деньги?
Генерал молча, почтительно слушал министра. Он знал: когда его высокопревосходительство в гневе, возражать нельзя.
— И что это за «Союз»? — Горемыкин длинным холеным ногтем мизинца указал на четко набранную курсивом подпись под листовкой: «Союз борьбы за освобождение рабочего класса»[11]. — Почему по сию пору не выловлены главари? Отсечь голову, — Горемыкин сделал такой жест двумя пальцами, будто ножницами стриг воздух, — сразу настанет тишина! И эти прокламации, — министр ткнул пухлой рукой в лежащие на столе листки, — выведутся начисто!
От резкого движения министерской руки два листка упали на пол. Задохнувшись от гнева, Горемыкин замолчал и, переводя дух, откинулся на спинку мягкого кресла.
Момент был удобный. Генерал, тяжело опустившись на колено, поспешно поднял листки с паркета, положил их на самый краешек огромного стола, выпрямился и щелкнул серебряными шпорами на тонких лакированных сапогах, облегавших ногу, как чулки.
— Так точно, ваше высокопревосходительство! — превозмогая одышку, сказал он. — Агентурные данные уже собраны. Главари будут выловлены и… — Генерал, повторяя жест министра, сделал в воздухе движение двумя пальцами, будто стриг ножницами.
— Когда? — спросил министр.
— Сегодня в ночь, ваше высокопревосходительство. И ручаюсь — листков больше вы не увидите. Разве что летом, на деревьях, — угодливо подхихикнул генерал.