У одного из домов, поблизости от Угодки, стояли пять-шесть женщин. Они что-то разглядывали на заборе. Маруся поравнялась с женщинами и увидела то, что заинтересовало их: это была большая, грубо нарисованная географическая карта с написанными по-русски названиями подмосковных городов и сел. Карта, прибитая гвоздями к доскам забора, висела на уровне человеческого роста. В самой середине карты над большим, густо заштрихованным кружком печатными буквами было написано «Москва»; со всех сторон к «Москве» тянулись жирные коричневые стрелы. Они словно нацелились, чтобы пронзить кружок «Москва».
Маруся задержала дыхание и замерла на месте. На мгновение она забыла обо всем на свете. Забыла о том, зачем пришла сюда, в Угодский Завод, забыла о строгом наказе командиров быть выдержанной, спокойной, владеть собой в самые трудные, самые критические минуты. Как завороженная, смотрела разведчица на коричневые стрелы, протянутые к Москве — к самому сердцу ее Родины.
— Пропадает Расеюшка. Вон куда фашист дошел, до самой Москвы. Разве его удержат? Нет такой силы, чтобы удержать, — скорее выдохнула, чем сказала или даже прошептала одна из женщин.
— Уже удержали. А скоро сломают хребет проклятому! — вдруг неожиданно для самой себя негромко, но очень явственно произнесла Маруся и сама ужаснулась сказанному. Ведь она нарушила закон разведчика: не бросаться в глаза, ничем не выдавать своих чувств, не вмешиваться ни во что. Забыла о том, что цель разведки — все видеть, слышать, запоминать, а самой оставаться невидимой, незамеченной.
Но Марусе повезло и на этот раз. Ни одна из женщин даже не шелохнулась, не оглянулась. После нескольких секунд тягостного молчания все сразу, будто сговорившись, быстро двинулись к мосту.
Маруся постояла секунду-другую и почувствовала, что снова владеет собой. Как-то сразу пришла уверенность, а вместе с ней и радость от сознания, что сейчас здесь, рядом, были свои, близкие русские люди, которые так же, как и она, болеют душой за Родину. Конькова отошла от забора и, смешавшись с молчаливой толпой женщин, спокойно, без каких-либо помех прошла мост и очень скоро очутилась на другой стороне села. Дом Токаревой ей разыскивать не пришлось.
Одна из женщин, шедших рядом с Марусей, на вопрос, как пройти к Токаревой, показала на девочку лет десяти, которая несла от реки ведро с водой, сказала коротко:
— Вот — соседская дочка. Идите за ней.
— Здравствуй, доченька, дай помогу. — Конькова поравнялась с девочкой и взяла у нее из рук ведро.
Катя, так звали девочку, оказалась смышленой и бойкой. Она охотно рассказала о том, что фашисты выгнали всю их семью из дома, ютятся они сейчас у родственников. В избе тесно, душно, спят на полу, да что поделаешь, не жить же на улице. Фрицы проклятые чувствуют себя здесь хозяевами, распоряжаются, ругаются, многих арестовывают. Все тяжелые работы для немцев, поселившихся в их доме, выполняют мамка да она. А если они что-нибудь не так или не вовремя сделают, немцы каждый раз норовят ударить сапогом или прикладом.
Маруся молча слушала рассказ Кати. Глядя на ее не по-детски серьезное лицо, на ее настороженные глаза, она испытывала горькое чувство боли и обиды и за Катю, и за ее сверстников, и за всех этих простых, хороших людей, ставших ей особенно близкими в дни войны. Терпеливо, затаив тоску и ненависть, ждали они, когда придет освобождение от фашистского гнета.
Время клонилось к полудню. В воздухе заметно потеплело. Плотная облачная пелена уходила на запад, открывая голубое небо. Снег, выпавший за ночь, растаял и только кое-где возле заборов еще виднелся — рыхлый, сероватый, грязный.
Опять, как и в первый раз, стали попадаться навстречу немецкие солдаты. Они шли, громко разговаривая, аккуратно обходя лужи, и каждый раз Коньковой и Кате приходилось сторониться и уступать им дорогу.
Возле крыльца небольшого одноэтажного дома, прикрыв ладонью, как козырьком, глаза, стояла женщина, и во всей ее фигуре, в выражении лица явственно проступала тревога.
— Вот тетя Нина, — проговорила Катя и потянулась к ведру, которое несла Конькова. — Это к вам, тетя.
Женщина поспешила навстречу. Она ласково, медленно погладила Катю по спутавшимся волосенкам и с удивлением взглянула на Конькову. Вид незнакомой молодой женщины, кажется, смутил и обеспокоил ее. «Кто такая, откуда?» — безмолвно спрашивал ее взгляд.
— Здравствуйте, Нина Фоминична, — негромко сказала Маруся. Она поставила ведро с водой на землю и протянула руку.
— Здравствуйте, — также негромко, неуверенно ответила Токарева и вопросительно посмотрела на Катю, как бы спрашивая: откуда взялась эта незнакомая женщина, кого ты привела с собой?
— Пусть Катюша отнесет воду, — попросила Маруся и, когда девочка ушла в соседний дом, быстро проговорила, глядя открыто прямо в лицо Токаревой: — Я от Ивана Яковлевича, вашего мужа. Из леса. Вот вам и весточка от него.
Как бы невзначай оглядевшись по сторонам, разведчица вытащила из кармана цветной носовой платок и протянула его Нине Фоминичне.
— Да, его платок, Ванюшин, — обрадованно произнесла Нина. Лицо ее побледнело. Любовно, бережно приняла она из рук девушки платок. В памяти женщины с удивительной четкостью встала сцена расставания с мужем, последние минуты пребывания его в Угодском Заводе. Уже все было оговорено, все слова сказаны, все слезы выплаканы.
— Родной мой, — шептали побелевшие губы, когда с трудом оторвавшись от жены, Токарев повернулся, чтобы идти в лес.
А секундой позже Нина Фоминична вспомнила, что забыла на комоде стираные носовые платки. Опрометью кинулась она в дом, схватила приготовленные платки и побежала догонять мужа. Один из платков, особенно яркий и цветистый, заметил шагавший рядом с Токаревым Гурьянов.
— Вот что, Нина, — негромко сказал он, попридержав ее за локоть. — Если к вам заглянет кто из нашего партизанского отряда, всякое может случиться, запомните, наш человек обязательно принесет и покажет вам этот платок. Только тогда доверьтесь ему и помогите. А не покажет платка, так и знайте: пришел чужак, а может, и похуже, сукин сын или предатель.
— Понимаю, Михаил Алексеевич, — чуть слышно, не вдумываясь в смысл только что сказанных ей слов, ответила Токарева. Она безотрывно смотрела вслед уходящему мужу.
— Вот и хорошо, что понимаешь, — улыбнулся Гурьянов и снова посоветовал: — В селе держись тихо, осторожно. А если невмоготу станет, забеги к Зое Исаевой, потолкуй о том, о сем, глядишь, и полегчает на душе… Насчет платка не забудь.
Тогда этот наказ председателя Нина Фоминична выслушала не очень внимательно — волновалась, плакала… Но сейчас она вспомнила его отчетливо, предельно ясно.
Справившись с волнением, Нина уже спокойнее сказала:
— В дом к нам никак нельзя идти. Людей у нас больно много. Разговоры, расспросы пойдут: откуда вы, кто такая?
— Как же быть? Нам поговорить надо, а здесь неудобно, — тихо спросила Маруся.
— Пойдем к бабке, к Степаниде. Она одна. Правда, есть у нее жилец, немец, офицер, но он не то к начальству, не то куда в штаб уехал.
Маленький полутемный сарайчик, куда перебралась на житье старая Степанида, когда ее дом занял немецкий офицер, был сверху донизу увешан и заставлен иконами и образами. Самой Степаниде недужилось. Она лежала на поломанной раскладушке, сухонькая, с маленьким морщинистым лицом.
Два внука Степаниды находились в действующей Красной Армии, племянник Иван, муж Нины, был в отряде Карасева. Все сведения об Иване тщательно скрывали и родственники, и соседи. Ненависть фашистов к партизанам была так велика, что каждый житель Угодского Завода, чей муж, брат, сын вел с захватчиками партизанскую войну, находился под непосредственной угрозой ареста, пыток, расстрела, повешения.
Больная старушка спала, когда женщины пришли к ней, и Нина не стала ее тревожить.
— Садитесь, отдыхайте, — пригласила она гостью. — Если бы не платок мужнин, ни за что вас не признала бы… Якова Кондратьевича Исаева знаете? — вдруг спросила Нина.