— А тебя схватят и повесят.
— Не схватят. Я не боюсь. Вы вот не боитесь?
— Мы-то? — Исаев никогда не задумывался над таким вопросом. Но мальчик ждал ответа, и Гурьянов, опередив Исаева, твердо произнес:
— Нет. Это пусть немцы нас боятся. Мы еще им дадим жару… Ну, скачи отсюда. Только осторожно.
— А когда опять приходить?
— Дня через три.
— До свиданья, дядя…
Витя снова взмахнул прутом и, будто играя, поскакал вприпрыжку в поселок.
…Распрощавшись с Токаревой, Конькова пошла по улице, бережно неся в руках горшок, наполненный «святой водой».
Все ярче и ярче светило солнце. От ночного ненастья и следа не осталось. Разведчице в ее теплой одежде было жарко, но она шла, не торопясь, не обращая внимания ни на часовых ни на прохожих, и делала вид, что озабочена только одним — донести до дома «святую водицу».
Больше всего волновалась Маруся, когда, свернув с улицы, направилась задами к опушке леса. Ведь если в этот момент на нее обратит внимание какой-нибудь гитлеровец — чего, мол, баба в лес идет? — тогда ее могут задержать. Но, к счастью, этого не случилось. Никто не повстречался.
Вот, наконец, такая желанная опушка леса. Несколько десятков шагов в его глубину — и Маруся снова среди товарищей-партизан. Они заждались ее. И трудно было определить, кто в эти часы волновался больше: разведчица, побывавшая в самом логове врага, или ее друзья-партизаны.
— Откуда у тебя горшок? — спросил Гурьянов. — И что в нем. Уж не молоко ль?
— Нет. Это мне Токарева на всякий случай дала.
Маруся вылила на землю «святую воду» и отбросила в сторону горшок.
— Вот я теперь и верующая, — пошутила она.
Вторая разведка в Угодский Завод также закончилась успешно.
«БЛАЖЕННЕНЬКИЙ»
Если бы Маруся Конькова и партизаны, провожавшие ее во вторую разведку до Угодского Завода, немного подались в сторону и свернули с лесной тропы, по которой они шли в первый раз, им наверняка попался бы навстречу странный оборванный человек, идущий в глубину леса.
Первое, что бросалось в глаза в одиноком путнике, его удивительно старинная, патриархальная внешность. Казалось, что он только что сошел со страниц тургеневских «Записок охотника». Одет он был в ветхий, залатанный пиджачок, из-под которого виднелась длиннополая рубаха явно с чужого плеча, к тому же перевязанная веревкой; обут в старенькие, поизносившиеся лапти и грязные, пропотевшие онучи.
Лохматый, с давно не стриженной копной волос, с маленькой реденькой рыжей бородкой, он брел, опираясь на сучковатую палку, безразличный ко всему, что окружало его.
И лес, медленно одевавшийся в зимний наряд, и порывы холодного пронизывающего ветра, и чуткая настороженность, свойственная прифронтовым местам, и глухие отзвуки далекой артиллерийской канонады — все это, как видно, не трогало и не волновало одинокого путника.
Он шел неторопливо, не глядя по сторонам, тихий и задумчивый.
При более внимательном взгляде на неизвестного вызывали удивление и его полузакрытые, как у слепца, глаза, не то темно-карие, не то просто черные с едва заметными желтоватыми точечками на зрачках; тонкие губы, почти бескровные, сухие и потрескавшиеся, которые он поминутно облизывал; и, наконец, большие уши, такие большие, что, казалось, они вот-вот зашевелятся.
Но самым удивительным было все-таки выражение его лица — отсутствующее, далекое…
Можно было подумать, что этот человек находится сейчас не в лесу возле Угодского Завода, а где-то далеко-далеко. Идет он не по земле, на которой полыхает и гремит кровопролитная война, путь его пролегает не через заснеженные прифронтовые рощи, где каждую минуту, каждую секунду человека может догнать пуля из-за куста, из-за дерева, а бродит в своем неизвестном диковинном мире, где бродят такие же, как и он странные, неустроенные, молчаливо-сосредоточенные люди.
Человек шел в глубину леса. Изредка останавливался и бросал рассеянный взгляд на верхушки деревьев, с которых от налетавших порывов ветра падали хлопья снега, или заглядывался на бойкую пичужку, хлопотливо скачущую по оголенным веткам. Иногда он простаивал подолгу. Стоял, почти не шевелясь, смотрел вдаль, и на его лице в эти минуты появлялась улыбка. Губы беззвучно шевелились. Человек то ли разговаривал сам с собой, то ли шептал молитву.
Уже более трех часов блуждал одинокий путник по лесу. Сворачивал вправо, влево, сходил с узких лесных тропинок, чтобы очень скоро, наткнувшись на новую мало заметную тропку, пойти по ней.
Можно было сделать безошибочный вывод, что ему совершенно безразлично, куда и зачем идти. Такое поведение могло показаться непонятным и странным, если бы не внешность и не выражение лица одинокого путника.
«Блаженненький»! Так ласково и жалостливо звали слабоумных, юродивых странников жители русских сел и деревень.
Нередко и здесь, в Угодско-Заводском районе, появлялись подобные люди — и старые, и молодые.
Убого одетые, с «нездешним» выражением лица, они брели от села к селу, от деревни к деревне, не обращая внимания на окружающих, хмурясь или улыбаясь чему-то своему, сокровенному, своим думам затаенным, никому, кроме них, не известным.
Обычно люди жалели «блаженных»: грешно обижать божьего человека. Он, как птаха, никому вреда не причинит.
И несли ему люди краюху хлеба, крынку молока, совали в руки печеную картошку, а потом долго смотрели вслед, вздыхая и покачивая головами.
Уже давно такие странники не показывались в здешних местах. Но этот, невесть откуда взявшийся, сегодня ранним утром появился в угодском лесу. Только тянулся он, не в пример давнишней нищей братии, не к человеческому жилью, а, наоборот, дальше и дальше уходил от него, забирался в лесную чащу, будто настращали его люди, обидели, и он бежал от них, куда глаза глядят.
Все выше поднималось солнце. Посветлел лес. Солнечные лучи причудливыми синеватыми прожилками и золотистыми бликами разукрасили снег на лесных полянах и стволы деревьев.
Потеплело.
Путник устал. Прислонившись к дереву, он вытащил из кармана пиджака кусок черного хлеба, развязал тряпицу, в которую были завернуты печеные картофелины и соль, и начал жадно уплетать свой скудный завтрак.
Путник и не подозревал, что в течение нескольких часов за ним неотрывно следят четыре настороженных глаза.
Два человека, молодой и старый, одетые в полушубки, с винтовками за плечами, неотступно следуют за неизвестным, останавливаются, когда останавливается он, и снова движутся, как его тени, когда движется он. Вот и сейчас недалеко от путника они замерли за широкими стволами деревьев и ждут, что же дальше будет делать их «подопечный».
Два человека, Игнат Зубилин и его сын Федор, давнишние охотники, а ныне бойцы Угодско-Заводского партизанского отряда, были удивлены до крайности, когда увидели неизвестного.
— Эко вырядился! — удивленно пробормотал Федор, не сводя широко открытых глаз с неизвестного человека, и потянулся за винтовкой, но Игнат остановил его, прижав палец к губам.
Федор бесшумно подобрался ближе к отцу и зашептал, почти касаясь его уха.
— Не наш, батя. Верь слову — не наш. Я всех «блаженных», что наведывались к нам в село, наперечет знаю. Васька-хромой, Петрушка-лысый, Никанор. Все давно куда-то пропали. А этот не наш. Издалека бредет. И вид у него какой-то зачумленный. Небось от фашистов бежал.
Однако и на этот раз отец ничего не ответил сыну. Сердито покосился на него — не мешай, мол, сам вижу — и снова перевел взгляд на незнакомца. Странная, совсем не подходящая к моменту улыбка тронула губы Игната.
Вчера поздним вечером вызвал его Карасев и в присутствии Николая Лебедева, давно знавшего Игната Зубилина по Угодскому Заводу, долго разговаривал с ним. Потом дал прочесть ему небольшую записку, только что полученную от кого-то из подпольщиков.