Помню, как я с трепетом в душе в первый раз вошел во двор монастыря. Всюду велись восстановительные работы. Наместник Лавры, архимандрит Иоанн (впоследствии Архиепископ Псковский и Порховский) бегал по двору во весь дух. Это был человек большого размаха и огромной энергии, человек доброй души и крепкого атлетического телосложения. Помню, я его больше всех боялся. Однако он принял меня очень любезно, внимательно выслушал мое пожелание — быть послушником в Троице-Сергиевой Лавре и выполнять любое послушание, хотя даже самое последнее и низкое.
О монастырской жизни я думал очень давно. Когда был еще чумазым мальчуганом, много читал о подвижниках благочестия. Конечно, и о Сергии Преподобном тоже читал. Читал и о другом русском подвижнике, Преподобном Серафиме Саровском. Помню, в нашей крестьянской избе на стене висела большая картина, где Преподобный Серафим, сидя на пне, кормит из своих рук огромного бурого медведя. Моя мама, когда она была еще шестнадцатилетней девочкой, ходила на богомолье в Саровскую обитель со своей мамашей, моей бабушкой, и вот тогда еще и принесла из Сарова домой, в свою деревню, эту дивную картину. Я всегда восхищался этой картиной и, конечно, в своей маленькой душе хотел подражать Саровскому чудотворцу. Были у нас картины и о Преподобном Сергии. Ведь он тоже водил дружбу с лесными зверями. О Радонежском чудотворце я читал в «Троицких листках» — довольно потрепанном сборнике разных статей. Вот там, на обложке, я и видел Сергия Преподобного, тоже одиноко сидящего в лесу и кормящего медведя. С тех детских лет в моем сердце и затаилось горячее желание монастырской жизни и монашеского подвига.
Надо сказать, что особое влияние имел на меня и на всю нашу семью один святой жизни иеромонах, по имени Нифонт. Он вначале был в монастыре, а потом его перевели на приход — небольшой хутор, от нас километрах в двенадцати. Этот святой батюшка бывал и в нашем доме. Про него ходили дивные слухи. Он исцелял разные болезни, прогонял бесов, восставлял недужных. Потом он умер мученически в тюрьме. Однажды, помню, по случаю какого-то праздника батюшка Нифонт был в нашем доме. Было и человек десять-двенадцать его почитателей. Сидели все тихо и пели стихи. Батюшка подпевал легким баском. Он смотрел на своих духовных чад необыкновенно добрыми глазами, чистыми, как лазурь неба.
Мне тогда было не больше восьми лет. Помню, залез я за печку (вернее, это была железная голландка, как называли ее в нашей местности) и очень боялся показаться на глаза. Батюшка Нифонт заметил меня и зовет: «Вася, Вася, иди-ка сюда». Я еще дальше залез. Но меня оттуда вытащили. Помню, отбивался, но не кричал, хотя страшно было. Батюшка приглашал меня к себе, спрашивал, пойду ли я в монастырь. Не помню, говорил ли я что-нибудь батюшке, наверно, ничего не говорил. Перепугался. И снова забрался за голландку. Оттуда все выглядывал, смотрел на батюшку, как на Господа. Святой он был человек, вот я и боялся. Прошло уже более 40 лет, а я все помню батюшку Нифонта и глубоко уверен, что живу только его святыми молитвами. Да и священство-то получил только по его великому ходатайству. Святой был батюшка. Несомненно. А смерть его была какая!
За то, что к нему шло много народу, его изолировали — посадили в Сызранскую городскую тюрьму, да, чтобы ему было плохо, посадили с уголовниками. Они смеялись над ним, издевались. А когда батюшке приносили передачи, то они все поедали, ему ничего не давали. Да, видимо, он и сам, если что имел, все отдавал им. Тихий был, безответный, беззащитный. Настоящий агнец. Потом он заболел, занемог и, так как был слаб здоровьем, скоро и скончался. К нему никого не пускали. Одна преданная его почитательница следила за ним, поселившись рядом с тюрьмой. Темной ночью видит: открываются тюремные ворота, и выезжает телега, на которой вывозили умерших заключенных и сваливали в большую яму, выкопанную за тюремной оградой. Она увидела эту телегу, на которой рогожей был покрыт умерший батюшка, рванулась за ней. Умоляла отдать хоть умершего, чтобы похоронить его как положено. Плакала, тащилась, ухватившись за телегу. Так и не отдали. Свалили в общую яму и зарыли. Вот так умер наш дорогой батюшка Нифонт.
Помню, незадолго до его смерти мы с мамой пришли к нему в тюрьму. Пришли за шестьдесят километров. Пешком шли. Лесами, степями, по грязи, в дождь, ночью. Принесли ему «пышков» деревенских, «лепешков» сушеных. Не забыть мне этих мрачных стен и огромного тюремного здания. Все, что принесли, а также маленькую записочку, передали в проходную. И вот, минут через двадцать, смотрим — в одном окне четвертого этажа тюрьмы открылась маленькая форточка, показалась рука и помахала нам… Вот и все. Мама стояла и плакала, а я — не помню, что делал, наверное, не плакал, а только смотрел. А вот сейчас, вспоминая, плачу. А тогда не плакал. Не понимал многого.
А еще доброе влияние оказал на меня Архиепископ Филипп (Астраханский), ныне уже почивший. Батюшка Нифонт имел влияние на мое детство, а владыка Филипп — на юность. Владыку я встретил в Астрахани, где он был на кафедре, а я работал. Жил я тогда вдали от своей родной семьи, у одной благочестивой пожилой вдовушки. У нее была дочь-институтка. Все уроки зубрила, помню. Как я узнал потом, эта старушка имела тайное желание выдать свою дочку за меня замуж. Я как-то этого ничего не понимал.
Жил у нее, платил за квартиру. Боялся по половице пройти. В воскресные дни ходил в Покровский собор молиться. Там и познакомился с Владыкой Филиппом. Да, вернее, не сам познакомился, а благодаря этой вдовушке, у которой я жил. Она такая дотошная была, везде знала дорогу. А познакомила-то как! Она просила у Владыки благословение на брак своей дочки со мной. Владыка сказал: «Лиде нужно докончить институт, а Васе идти в семинарию». Спасибо ему, дорогому Владыке. Сам Господь через его святые уста указал мне путь жизни.
Святые уста… Да, и этот человек. Владыка, как и батюшка Нифонт, был святой. Раньше он находился в долголетней ссылке, а потом, по возвращении, был послан в Астраханскую епархию. Много говорили дивного про его святую жизнь. Помню, проповеди он говорил — всегда плакал. Голосок был тонкий-тонкий. Наверное, первый тенор, как по-нашему называют, или даже выше. И смерть его была почти мученическая. Умер в московской больнице. А похоронен сейчас в северной стене Успенского собора в Астрахани. Тоже святой человек был. Несомненно. Вот он-то и послал меня учиться в духовную школу. Знал он, что я совсем непригодный, никуда негожий, а все-таки послал.
Надеялся, видимо, на благодать Божию, что она «обтешет» этот негодный, угловатый камень и положит в здание Церкви Божией.
По молитвам этих святых людей я и попал в стены Троице-Сергиевой Лавры. Да еще к этим святым молитвам прибавилась молитва моей родной мамы. Могу ли я умолчать о ней! Кажется, ей-то я больше всех обязан. Ведь она — мать. А какие были ее молитвы! Но сначала о ней самой.
Мама моя была тихого и кроткого нрава, совсем неграмотная. Но какая светлая душа! Какое терпение! Какое молчание! О, если бы было больше таких матерей! Жили мы не очень бедно, но и совсем не богато. Домишко в селе. Лошаденка с коровенкой во дворе. Куры с петухом на задах, полоски посева в разных местах. А потом ничего этого сразу не стало. И домишко-то отошел другим. А мы оказались в казенном бараке, где миллион и триллион клопов. Сколько я помню маму, она всегда была больная, но все умела переносить молча. Это была мученица жизни, бывало, не ест, не пьет целыми днями. Лежит и не охает, только все вздыхает, и глаза полны страдания.
«Мама, что болит?» — спросишь.
«О, сыночек, все болит, все ноет», — тихо ответит, и глаза затуманятся слезой.
Когда уже я учился в семинарии, ездил на каникулы домой. Помню, последний раз (наверное, в 1949 г.) приехал, а мама заболела, да сильно-сильно. Лежит на коечке и отвернулась к стене.
«Мама, ты опять болеешь?» — спрашиваю.
«Да, сыночек, — отвечает тихо, — но мне теперь не страшно умирать: как вспомню, что мой сынок учится в семинарии на батюшку, так сердце мое как будто маслом обольется» (ее выражение, то есть на сердце у нее радость появлялась, когда вспоминала, что я учусь в Духовной школе).