Женька, Женька, что же это ты подкачала, а?!

Держись! Ты же храбрая, смелая.

Ты ведь помнишь, как мы воевали?!

Глава вторая

1

Петряков выскочил на крыльцо, в темноту. Отряхнулся брезгливо. Там, внутри него, еще все клокотало. «Зачем? Почему я обязан?! Кто сказал? Исходя из чего? А на кой черт мне это?»

Ему хотелось заплакать, выматериться. Но он только тяжело перевел дыхание. Постоял, остывая. Потом с осторожностью — рана в ноге все еще давала себя знать — заковылял по ступенькам вниз, в сырую и темную прохладу каменного двора.

Ощупью нашел Ястреба, отвязал его от коновязи.

Ощупью вскочил в седло.

— Но! Пошел…

Ястреб чутко прислушался.

Прежде чем сделать первый шаг за ворота, Ястреб теперь всегда чутко прислушивался. Конь был беженец. Он отступал с женами и детьми командиров от самой границы, от Буга, и, добравшись наконец до глубокого тыла, приобрел все повадки большого, напуганного войной, осторожного зверя.

Петряков тоже прислушался.

Где-то на большой высоте противно нудил самолет. За три месяца войны этот нудный, ноющий звук хорошо уже знали все: и животные и люди. Воздух мелко дрожал, отзываясь на голос чужого мотора.

Воздушная тревога здесь, в Старой Елани? В самой глубине, в самой тишине страны? Что это значит?

Петряков вскинул голову. Кровь в висках начала в ответ тоже мелко дрожать, убыстряя свой гон.

Он хотел успокоить себя: «Ерунда! Это просто случайность. Не может быть, чтобы у немцев так работала разведка! Просто фриц залетел сюда сдуру. Ну откуда ему известно, что тут делается, у нас в городе?!» — недоумевал Петряков, глядя вверх, в лиловое небо, по которому уже протянулись белесые полосы прожекторов.

За рекою, во мгле, передернувшись, бухнули зенитки. Гул мотора стал медленно удаляться в сторону запада. Вскоре он смолк совсем.

Город спал.

Все так же в тихих улочках, в садах зрели яблоки.

Все так же за окнами дышало теплом русской печи мирное тыловое житье. Стук подков Ястреба по булыжнику был единственным будоражащим город звуком, и он теперь отдавался в груди Петрякова слепой, гулкой болью.

«Нет, ведь это не случайно, что фашист залетел сюда, за тысячу верст от переднего края, — размышлял Петряков. — Не случайно. И именно в тот день, когда на станции разгружаются эшелоны! Разве это случайность, что там, на границе, в самые первые дни войны немцы уничтожили многие наши аэродромы, нашу новую технику, запасы горючего?!»

Он поморщился от воспоминаний.

Петряков успел побывать в переделке. Уже на четвертый день войны он работал военным хирургом в полку: оперировал раненых при свете коптилки. Ел ржавые сухари, пахнущие мышами. Спал на дне окопа, не раздеваясь и не снимая сапог. Вместе с полком ходил врукопашную, был ранен и потом три с лишним недели отвалялся на жесткой госпитальной койке. Теперь он хорошо знал, чем расплачиваются за беспечность.

Услыхав голос чужого мотора здесь, над Старой Еланью, Иван Григорьевич хмуро задумался и долго глядел в осеннее низкое небо с белыми ниточками падающих звезд. Что там происходит сейчас, на войне? Почему сюда залетел самолет? Не иначе, ожидай еще новую какую беду…

Когда-то война рисовалась Петрякову существом довольно порядочным: вот это можно делать на войне, а этого нельзя, не полагается. Нельзя, например, убивать стариков и детей. Или женщину. Или пленного. Нельзя бросать бомбы на лазареты, тем более если на их крышах отчетливо прорисован большой красный крест.

Но то, что он увидел там, на западе, оказалось ни на что не похожим. Теперь Петрякову представлялось: мир треснул по швам, а люди — на грани безумия. Словно болт в гигантской машине сорвался с нарезки — и вот бешено крутится огромное черное колесо, дробя и ломая все, что встретится на пути: дерево так дерево, город так город, женщину так женщину! Теперь в ночных длинных кошмарах ему виделись одни и те же распяленные в крике сухие рты, обгоревшие, скрюченные в суставах пальцы, дом в одну стену, лестница, ведущая в пропасть, ребенок с оторванной головой. Каждую ночь набегали, как в кинокадре, чьи-то расширенные, обезумевшие глаза. И Петряков задыхался от своих повторяющихся липких снов. Просыпался с грохочущим, скачущим сердцем. Вместо гулкого, летящего обломками неба над ним мирно белел госпитальный, с лепниною потолок.

— Что, военврач? — шептал белый от гипса сосед. — Все воюешь? В атаку, ура?

— Да, — растерянно отвечал Петряков. — Все воюю, ура…

Он знал: у него теперь только один путь. Снова в полк, на передовую. Чтобы никто не бросил упрека: «А где был ты, когда мы умирали?» Он хотел отомстить за все: за себя, за смерть товарищей, за ту сельскую, «простейшую, как амеба», больничку, в которой накануне войны начинал работать врачом. В больничке теперь нет ничего: все разгромлено, уничтожено гитлеровцами — одни черные трубы. Но он сотни раз во сне возвращался на этот порог, входил в эти палаты, распахивал эти окна с видом на речку и выгон и слушал, как старшая медсестра докладывает о прошедшем дежурстве.

Всю жизнь собирался он прожить мирно в сельской глуши. Жениться на сельской учительнице и нажить с ней полдюжины белоголовых ребятишек. На рассвете вставать, на закате ложиться. Кружка свежего, парного молока и шершавый ломоть еще теплого хлеба, сеновал, тяжелые вздохи коровы, жующей свою вечную жвачку… О чем ему было еще и мечтать, молодому врачу?

Ради этой простой, мирной жизни, возвращения в эту больничку он и пошел добровольцем на фронт на четвертый день войны. Ради близкой, скорой победы.

Однако тяжелое ранение, госпитальная койка и сводки по радио очень скоро избавили Петрякова от иллюзий. Он понял; близкой, скорой победы ему не видать. За победу еще нужно бороться и бороться. А сейчас там, на фронте, на счету каждый штык — и он заметался по госпиталю на костылях, врываясь без стука в кабинеты начальства, грозя, бранясь и строго упрашивая.

Поскольку рана хорошо заживала, госпитальное начальство охотно пошло навстречу желанию молодого хирурга. Его выписали досрочно. Но не в действующую армию, не на фронт, не в старый полк, где он начинал свою военную службу и где был ранен, а в «довольно-таки глубокий тыл», как с усмешечкой объяснили в штабе округа, оформляя его начальником санитарной части полка, в пехотную дивизию. Огорченный, измученный ожиданием и несбывшимися надеждами, Петряков отмахнулся от того факта, что дивизия существовала пока только лишь на бумаге. Он знал: в военное время пехотные дивизии формируются быстро, месяц-два — и на фронт!.. Главное было в том, что его назначили врачом не в тыловой госпиталь и даже не в медсанбат, а снова в полк, в знакомую обстановку.

Так он попал сюда, в Старую Елань, на берег реки.

Дивизия с трехзначным порядковым номером действительно существовала пока лишь на бумаге. Еще не было ни людей, ни оружия. Еще только выходили из пунктов отправления эшелоны с мобилизованными. Еще только выписывались со складов винтовки и боеприпасы, продовольствие и снаряжение. Еще только сходили с конвейеров оборонных заводов минометы и пушки. Но здесь, в густых лесах, вокруг небольшого районного центра в глубине Черноземья, уже шла своя напряженная армейская жизнь.

Каждый день в полк прибывали со станции ротные и взводные командиры. Это были и старые, опытные кадровики, побывавшие в самом пекле и, подобно Ивану Григорьевичу, успевшие отлежать свой срок в медсанбатах и госпиталях; и совсем новички, еще «не обструганные» лейтенантики, только-только из военных училищ; и лобастые бородатые «запасные», бог весть из каких резервных глубин: агрономы, прорабы, учителя, неумело натянувшие на себя военную форму и еще не отвыкшие от вольготных штатских привычек.

Петряков очень быстро освоился на новом месте, свыкся с порядками и считал себя старожилом, в отличие от новичков. За какие-нибудь две недели он успел дочерна загореть на позднем солнце бабьего лета, полюбить неумолчное бормотание близкой реки, голоса певчих птиц в чащобах и запахи гнилых, перезрелых ягод малины и ежевики на лесных ослепительно желтых от кленов прогалах.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: