– Тебе куда?
– Мне нужно в Берлин.
– Могу только до Хамма. Это полпути до Ганновера.
– OK! Все ближе к востоку!
Андрэ попробовал устроится на переднем сиденье, но неожиданно столкнулся с проблемой. В Шеломе он не помещался в салоне автомобиля – вернее, не мог сесть как обычный пассажир. Шелом упирался в крышу, поэтому голову надо было либо положить водителю на плечо, либо высунуть кончик шпиля в окно.
– Ты не мог бы его снять? – с легкой досадой спросил молодой парень за рулем.
– Нет, не могу!
– Ты что, панк? – В голосе хозяина авто появилась нотка сожаления.
– Нет, я художник!
– А-а-а… Художник! Ладно, ложись! – Парень откинул сиденье, и, полууложив странного попутчика, тронулся в путь.
Андрэ принялся забавлять водителя рассказами о себе: кто он, откуда, как оказался в Бонне. Он поведал, что в него вселился дух прусского воина и теперь он должен отправиться на восток и вернуть на Землю обетованную его бедный, заблудившийся в столетиях народ. Что он дал клятву никогда, пока не увидит свое болотное племя радостным и свободным на берегах батюшки-Рейна, не снимать Шелом с головы. Правда, миссия эта весьма непростая. Существует его антипод в шлеме воина-освободителя, который желает заманить их людей на берега матушки-Волги. И, собственно, на поединок, от которого зависит будущее его народа, он сейчас отправляется.
Когда Андрэ многозначительно замолк, давая понять, что историй больше не будет, водитель недоверчиво посмотрел на него и включил музыку громче.
– Коктейли, картели, нефтяные бордели, бемс, бемс, бемс, – долетал из радиоприемника антиглобалистский рэп.
«Странно, – подумал Андрэ, – раньше слово «художник» я произносил с гордостью. А теперь – с легкой неловкостью, будто занимаюсь чем-то неприличным».
В детстве, как и все мальчишки, он мечтал стать летчиком. И возможно, его жизнь сложилась бы иначе, если б не появился дядя Ваня – близкий друг матери, местный авангардист. Иван Пантелеевич был человек выдающийся и в отличие от большинства могилевских художников, предпочитавших всем цветам серый, вел серьезный эксперимент в искусстве: составлял серый из множества оттенков. Приблизившись вплотную к его картине, зритель приходил в восхищение: каждый сантиметр полотна вбирал в себя бесконечную гамму оттенков. Но стоило отойти метра на три, как холст становился безукоризненно серым.
Дядя Ваня казался Андрэ если не богом, то уж точно служителем, жрецом некой божественной силы. Сам его образ напоминал Создателя с церковных икон: длинные волосы, борода и, конечно, нимб. Нимб, правда, был слегка поношен, сделан из мягкого велюра, местами в пятнах от краски и вина, но он гордо возносился над головой Ивана Пантелеевича благородным черным беретом.
Решив, что тоже будет авангардистом и посвятит жизнь извлечению серого из многоцветия мира, Андрэ принялся усердно посещать занятия, которые вел дядя Ваня в студии Дворца культуры местного шпалоукладочного комбината. Возможно, ему суждено было стать поэтом бесцветных Могилевских туманов, но вдруг, когда он немного возмужал, откуда ни возьмись, возник Зильдерман. Он определил творчество Ивана Пантелеевича как серую плесень, болотный импрессионизм, сказал, что нет в городе другого авангардиста, кроме него, и принялся посвящать Андрэ в манифесты супрематистов, нумизматокубистов, синхророялистов, гипертрадиционалистов, сукапередвижных мануалистов, а потом взял да повез в Петербург.
Поводив неофита по питерским мастерским, потаскав по сайгонам и прочим важным местам, Зильдерман научил его пить вино, красиво сплевывая, скручивать «Беломор» да с особым шиком повязывать длинный шарф. Вернулся Андрэ в Могилев уже бескомпромиссным авангардистом. Пути к отступлению были отрезаны. Оставалось одно – начинать свой поиск в искусстве. Он распрощался с болотным импрессионизмом и придумал название для собственного стиля – некроромантический турбоабстракционизм.
Андрэ принялся экспериментировать с материалами, попробовал себя в скульптуре, создал первую в Могилеве инсталляцию из пустых вино-водочных ящиков. Потом было художественное училище в Минске, неудачная попытка поступить в институт, мучительный поиск себя, запои, белый билет, налеты на Питер, разрыв с Зильдерманом и, наконец, первые выставки настоящих авангардистов.
В то время Андрэ сожалел, что родился в Могилеве, а не в расположенном за двести километров от него Витебске. Этот город считался настоящей столицей революционного искусства. Там работал гуру и пророк каждого настоящего авангардиста Казимир Малевич, там родился УНОВИС, там жил Марк Шагал. Могилев же казался провинциальной дырой, не давшей миру ни одного великого революционера в искусстве.
Даже Минску повезло больше – недалеко от него родился Хаим Сутин. Под Брестом находилось родовое гнездо Федора Михайловича – величайшего для Андрэ авторитета в литературе всех времен и народов. С могилевских земель если кто и происходил из настоящих авангардистов, то только Отто Юльевич Шмидт да самозванец Лжедмитрий Второй. Но и тот, в отличие от Лжедмитрия Первого, оказался гребаным лузером, так как его попытка захватить Москву окончилась неудачей.
Несколько раз Андрэ предпринимал попытки перебраться в Петербург. Со своим турбоабстрактным некро-романтизмом он был в Могилеве мало кому интересен. Но зависнуть в Питере также не удавалось. Идейные противники – некрореалисты экспрессионистского толка – его не принимали, «дикие» считали манерным, «митьки» – декадентским. Поэтому, проболтавшись по сквотам, попив водки с поэтами в «Сайгоне» или через дорогу, в ресторане Союза театральных деятелей, Андрэ вновь возвращался домой. Единственный, кто его похвалил, был Человек-собака, который, как-то ненадолго пожаловав в Могилев, лизнул его в ухо и назвал настоящим художником. Правда, Собака обитал в Москве, а Андрэ ее не любил, но с тех пор Человек-собака стал для него первейшим авторитетом в современном искусстве.
К концу восьмидесятых, когда приоткрылись границы, его начали приглашать с выставками в Европу. Для Андрэ настало золотое время. Он вдруг стал интересен. Повсюду закипали революции, художники из «совка» были всем любопытны, картины, даже провинциальные «измы», пусть и стоили не дорого, но шли нарасхват. Казалось, вот она – новая, пьянящая перспективами жизнь. Жизнь, где все давалось легко, весело, просто, в которой даже запои были не угрюмы, а легки, словно весенние карнавалы. Карнавалы… Карнавалы… Кар… на… валы…
Под тихое урчание автобана Андрэ начал погружаться в сладкую полудрему. Из отдаленных коридорчиков сознания до него доносились обрывки антиглобалистского рэпа. Дорога убаюкивала шепотом шин, гуденьем моторов больших «тиров», глухим посвистываньем «мерседесов» и «бэ-эмвушек», которые на большой скорости неслись на восток.
«Да, к черту искусство… прав был Зильдерман, вовремя свалил… теперь на Брайтоне дисками торгует… а дядя Ваня по-прежнему… идиот… к черту береты… к черту нимбы… Шелом… ше-лом… ше-елллл-ооомм…»
– Эй! Просыпайся! Приехали! Скоро мой поворот.
Оказавшись снова на трассе, Андрэ спросонья растерянно посмотрел по сторонам. Он попытался еще кого-нибудь притормозить, но машины, не останавливаясь, пролетали мимо. Вскоре он добрел до большого щита с названиями населенных пунктов. Взглянув на карту, он отметил, что проехали они все же немало. За спиной был Цукервафель, Дёнермитзельц, Абендкапут, Хамм. Где-то впереди уже маячил Нахреннахостен. До Ганновера оставалось не более ста километров.
Андрэ решил сойти с автобана для небольшого привала и, свернув на не большую сельскую дорогу, направился в тишину наступающих сумерек.
«Да, прав Человек-собака, – подумал Андрэ, – художник нынче, как пес бездомный, по дорогам войны шляется, лазит по задворкам цивилизации, смотрит жалостливыми глазенками на идущую куда-то колонну человечества, ждет, чтобы кто-нибудь приютил или косточку бросил. А каждый Собака-человек его обидеть норовит, палкой замахнуться и побольней ударить… Стемнеет скоро.