На еще нетронутом, с черным блеском слое он увидел отпечаток скелета, похоже, птицы, размером не больше ладони ребенка, с вывернутым крылом. Вместо клюва у этого существа была остроконечная челюсть, которая так четко вырисовывалась на черном фоне, что на мгновение мужчине показалось, он различает крохотные зубки. Но хлынувший воздух моментально все разрушил, тонкие линии распались на глазах, у мужчины на миг даже закружилась голова, а когда он снял и вторую перчатку – просто стряхнул ее – и провел рукой по остаткам скелетика, тот рассыпался в пыль. Но еще какой-то момент мужчина ощущал его контур, хрупкие коготки и испытывал легкий испуг – подобно тому, как если бы провести кончиками пальцев по оборотной стороне письма и почувствовать при этом нажим руки того, кто давным-давно умер.

Он повязал платок вокруг рта, зафиксировал бур и выбрал два кубических метра, остававшихся до прорыва плывуна.

Когда во второй половине дня я пришел в клуб, Толстого там уже не было. Никого не было – ни под навесом, ни у костра, а Зорро, услышав меня, начал тявкать и царапать когтями картон. Замок, как всегда, заело. Чтобы повернуть ключ, дверь надо было немного подтянуть на себя, но это было невозможно, поскольку псина просунула в щель лапу. Я обошел сзади старенький строительный фургончик, стоявший без колес посреди кустарника, выдавил стекло в маленьком оконце и кинул внутрь принесенный с собою кулек, жареную картошку, завернутую в газету. Рыча и чавкая, Зорро набросился на нее, а я побежал назад к двери и наконец-то открыл фургончик. Когда послеобеденное солнце проникло внутрь, в клетке на самом верху испуганно заворковали вяхири и даже глупый щеголь, серый нимфовый попугай, на своей жердочке под потолком приоткрыл сморщенные веки. Морская свинка попискивала, а кролики, едва я заглянул к ним в ящик с плетеной проволокой вместо крышки, тревожно заметались по соломе. Их было три штуки. Белый, мистер Sweet, уши у которого на свету казались настолько прозрачными, что даже были видны все кровеносные сосуды, считался моим.

Зорро пожирал жареную картошку вместе с бумагой. Можно было подумать, что он не ел несколько дней, хотя в миске у него лежало песочное печенье. У попугая тоже еще оставалось пшено, у голубей кукуруза, у кроликов в ящике лежала морковка и листья цветной капусты, и даже кошачья миска на полке рядом с окном была полной. Только молоко, похоже, свернулось. Рядом лежала голова селедки, черная от мух.

И никакой записки. Повсюду понатыканы огарки свечей, а на полу, который мы плотно устелили картоном, валялись раздавленные окурки и фантики. В лопнувшем стакане торчали три пластиковые гвоздики, стыренные недавно Толстым на ярмарке. Стакан стоял на ящике с запасами, который я сколотил вместе с Марондесами. Я открыл крышку и пересчитал свои комиксы про Зигурда и Бодо. Среди неспелых колосьев, кусков черствого хлеба, журналов с картинками и пустых бутылок лежал еще блок с пятью пачками сигарет Stuyvesant. Я взял веник и подмел. Пыль закружилась в солнечных лучах.

Зорро, доев картошку, бросился ко мне, он подпрыгивал и крутился волчком. На самом деле это была охотничья собака, в коричневых пятнах с проседью, но у нее было повреждено бедро. Я наклонился и стал чесать ему брюхо, пока не показалась красная головка. Он начал покусывать мою руку. Не сильно, скорее играючи, но зубы у него были острые. Я оттолкнул его, поменял солому у кроликов, выбросил в кусты голову селедки. Потом сел перед фургоном, достал из кармана ножик и принялся доделывать копье, мое новое оружие. Это был совершенно прямой ствол молодой ольхи, а острием служил длинный шиферный гвоздь, который я расплющил на рельсах под товарным поездом. По совету старого Помрена, на чьем участке стоял наш фургон. Старик, может, и был немного взбалмошным, но зато знал целую кучу уловок.

Откуда-то доносился стук его молотка. Кусты сирени и бузины вокруг были такими высокими, что от его дома виднелась только замшелая крыша да прогнувшийся конек. Это был старый крестьянский дом, построенный в стиле фахверка. После грозы из него обычно сыпалась глиняная штукатурка, с каждым разом все сильнее и сильнее. Колодец во дворе был прикрыт бетонной плитой, и если покачать журавль, то где-то глубоко внизу раздавалось бульканье и чавканье, но вода все равно не шла. А если и шла, то рыжая от ржавчины.

Там, где теперь находился наш поселок, Помрен выращивал раньше рапс и пас коров. Но потом умерла его жена, и он продал землю шахте, оплатил все долги и купил пару подержанных сапожных станков. Но обувь, которую он чинил, очень скоро вновь приходила в негодность, и ему перестали приносить ее в ремонт, а мастерская в бывшей жилой комнате быстро пришла в запустение. Тонкий слой кожаной пыли еще лежал на инструментах и полках, где до сих пор стояла пара бирюзовых лодочек и одинокий сапог. Старик же целыми днями сидел на кухне, скручивал про запас цигарки и пил пиво или шнапс, в основном «дорнкаат», немецкий джин. Но Помрен редко сидел в одиночестве. Он пускал к себе детей всей округи. Им разрешалось носиться по дому, беситься всласть, даже на супружеском ложе, и он не расстраивался, если что-то пропадало у него по мелочам. Однажды Розита Фогель бегала по поселку в маленькой черной шляпке с дамской вуалью, а в песочнице за церковью долго валялась серебряная лопатка для торта с ручкой из слоновой кости. Помрен любил детей и круглый год собирал для них в картонную коробку под плитой маленькие бутылочки из-под «дорнкаатa». А когда во дворе уже лежал снег, он наполнял их водой, закручивал крышки и засовывал в золу, в поддувало, прямо под решетку топки. Там было так горячо, что приходилось надевать рукавицы, лежавшие на угле рядом с печкой.

Те, кто приносил ему табак, пиво или банки с фасолью, получали эти бутылочки в качестве вознаграждения.

Иногда мы расстреливали ими кошек, которых Помрен очень не любил. Он был убежден, что его жена заболела из-за них, задохнулась от кошачьей шерсти, и если одна из них приближалась к дому, пощады ей не было.

– Вон, вон побежала. Не упустите!

Мы кидались к плите, открывали заслонку, бросали горячие бутылочки в открытое окно и смотрели, как они взрываются на снегу. С небольшой задержкой раздавался глухой треск, и вверх летели осколки и грязь. Но ни в одну из кошек мы так ни разу и не попали.

Все это было прошлой зимой, и с тех пор старик еще больше высох. С газовым ключом в руке, он стоял под кустом бузины и кивал мне головой. Вельветовые штаны подвязаны бельевой веревкой, серая майка вся в дырках.

– Эй! Ты ковбой или индеец?

Этот вопрос он задавал всем мальчишкам, и я отвечал на него уж раз десять. Он не очень любил ковбоев. Я показал ему свое копье.

– Черная нога.

– Да, да, я опять забыл. Ты – Текумсе[4], так, что ли?

Когда мы играли в индейцев, это было мое имя, и я кивнул, продолжая вырезать копье. А когда мы играли в рыцарей, меня звали Зигурд.

– Для индейца любая мелочь важна. – Помрен посмотрел за поле на горизонт. На подбородке сплошная белая щетина, а глаза все время слезятся. – Каждый камень на дороге, каждая сломанная ветка. Ты учишься выживать, читать, например, следы. Или хочешь стать наблюдательным. – Он шагнул из полутени. – Ковбои, они только палить умеют… Отличное копье, да.

Он шел босиком. По всей ступне проступали красные и голубые жилы, ногти вросли в мясо.

– А где же твои друзья?

Из кустов выскочил Зорро, в пасти голова селедки, я только пожал плечами в ответ. Старик сел рядом со мной, прислонил ключ к стене. От него исходил затхлый запах, такой же, как и от его жилья. Он не находил места своим рукам. То положит их на скамейку, то на колени, в конце концов он засунул их себе под мышки.

– Ну и с кем вы сегодня сражаетесь?

Высунув кончик языка, я пытался сконцентрироваться на рисунке – змея. Она проползла уже две трети и подбиралась к верхушке копья.

– Не знаю. Вся банда из Клеекампа на каникулах. В палаточном лагере в Майнэрцхагене.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: