Elle permettait que je passasse![3]

Для школы я был окончательно потерян. Я был уверен, что она знала о моих желаниях и разделяла их, тайно и безысходно. Я с жадностью дожидался нарушения ее дыхания. В эти минуты я видел ее подлинную, как она есть, она была раненой нимфой, ожидавшей дальнейшего расчленения. И я, я один был единственным мужчиной, годившимся на эту роль.

Через три дня мне должно было исполниться семнадцать. Ей необязательно было это знать. Я написал ей, подписавшись полным именем – фамилию, правда, тут же вычеркнул, – что люблю ее, хочу ее любви как можно скорее, и нет ничего такого, ничего, чего она не могла бы сделать со мной. Она может наказывать меня плохими оценками, но я хочу овладеть ею, целиком и полностью, без остатка, такой, какая она есть. Письмо было настолько ужасным, что мне даже казалось, я не писал его, а оно приснилось мне в дурном сне.

Но нет, я бросил его в ее почтовый ящик. На следующем уроке я не решался взглянуть на нее. Но она вела урок как обычно, только ни разу не вызвала меня. Один раз она пристально посмотрела на меня, и я побледнел, при этом мне показалось, что я видел, как по ее белому челу пробежала тень стыда.

Значит, она не могла решиться. Тогда я предпринял еще более дерзкую попытку. Написал ей второе письмо. Я знаю все, я тот единственный, которому известно про нее все, но я скорее умру, чем предам ее. Нет ничего такого, что ей нужно было бы скрывать от меня. Даже если она совсем не сможет ходить – я буду летать вместе с ней. И покрывать любое болезненное место на ее теле поцелуями. Мне ведь ничего не нужно… только лишь сгореть как мотыльку от ее огня, в вечном блаженстве. Но если ей не хватает мужества… тогда пусть выдаст меня. И я требую, чтобы она немедленно передала мое письмо директору. И тогда я окажусь преступником и с треском вылечу из школы.

Судя по всему, ничего такого она не сделала. И мое безумие продолжало питать и черпать новые надежды. Она не хотела, чтобы со мной что-нибудь случилось. Она хотела уберечь меня и спрятать в своих объятиях, меня, беззащитного грешника, – а ты помнишь, какие у нее руки?

Но потом наступил день моего полного краха. В тот день она не вела урок. Она говорила взволнованно, ни разу не запнулась, про свой дефект и излишнюю чувствительность относительно воспаленного воображения других. Она не будет сейчас касаться того, какое может вызвать отвращение и неприязнь, а хочет только поговорить о том, как можно ей помочь, ибо эта помощь является, по сути, горьким благодеянием. Калеки не претендуют на снисхождение, достаточно того, что они молча принимают его. И она сама тоже благодарна за это. После этого она полностью распахнула свою юбку, и мы увидели обе ее голени – здоровую и ту, с протезом.

Так она разделила нашу тайну со всем классом. Она облекла ее в слова, и каждое из них буквально уничтожало меня.

Я не мог так дальше жить. Я написал ей об этом и закончил свое письмо угрозой. Если она не снимет с моей души эту тяжесть до завтрашней полуночи, я спрыгну с моста.

На следующий день у нас был французский. Меня на уроке не было. Я прятался на ее любимом месте; может, после школы она придет туда. Но нет. Вдобавок у меня был еще день рождения. Ну ладно. Но я не появился и на ужин. Стемнело, они должны уже были хватиться меня, и она одна, по крайней мере, знала, где меня можно найти.

Но то был ты, кто нашел меня.

«Это ты послала Лордана на мост?» – спросил я ее вчера ночью.

Оттолкнуть меня она не смогла, для этого ее руки были слишком слабыми. Но по ее глазам я видел, что должен выпустить ее. Она не погасила свет, потому что хотела, чтобы я видел ее. Она медленно отодвинулась на край кровати, и когда я хотел поддержать ее, помочь ей при вставании с постели, она остановила меня взглядом. Она опустилась на одно колено и стала искать костыли, найдя их, она с трудом встала на ноги и заковыляла к своему письменному столу, где опустилась на стул. Потом она напечатала на своем компьютере одну-единственную фразу:

По мне, так ты мог бы и прыгнуть.

Когда командир зачитал про объявление войны, нам было дано еще два часа на сборы для готовности к марш-броску. В качестве связиста я получил задание доставить на мотоцикле план перехвата разговоров из пункта А. в пункт Б.

Я не торопился, может, я был в этом городе в последний раз. Трамваи больше не ходили, передвижение по городу ограничилось до полицейских патрульных машин и военного транспорта. На пустом парадном плацу мне попалась на глаза инвалидная коляска. Проезжая мимо на мотоцикле, я заметил в ней согнувшуюся фигуру. Я остановился, соскочил с мотоцикла и подошел к ней. Мы тотчас же узнали друг друга.

Нет, она узнала меня, несмотря на шлем и военную форму, а я пока все еще не видел той светлой улыбки, с которой она приветствовала меня. Но это были ее голубые глаза, она подняла их на меня, только они были раскрыты шире, чем десять лет назад. Она хотела что-то сказать и не могла. Вместо голоса осталось одно заикание.

«Куда?» – спросил я.

Она указала пальцем – руку она едва могла поднять – на ближний мост, потом нажала на кнопку, и инвалидная коляска двинулась с едва слышным гудением в путь.

Я тут же забыл про рычащий мотоцикл, униформу и войну. Я ухватился за ручки коляски и пошел за ней следом к мосту и потом на другую сторону реки. Кто меня видел, мог принять за ее спасителя, но меня тащила за собой инвалидная коляска. Мы добрались до пустынной опрятной улицы, обсаженной акациями. Дом из красного кирпича, деревянные мостки перед входом, она указала на дверь за ними. В этот момент на другой стороне улице остановился мотоциклист и стал наблюдать, как я открываю дверь для инвалидной коляски и как она, после того как коляска вкатилась в дом, закрылась за нами. Я еще успел разглядеть опознавательные знаки на мотоцикле. Это был мой собственный мотоцикл.

Значит, нас уже предали, но полевые жандармы пришли только в четыре часа утра. Я не отрицаю, что при аресте вел себя, не соблюдая достоинства. Я познал нечто большее.

«Вы отдавали себе отчет в важности порученного вам задания?» – спросил меня председатель военного суда. Я молчал. Я не отвечал ни на один вопрос, имевший отношение к этой войне. Только когда он захотел узнать: «Что вам было нужно от этой женщины?» – я ответил: «Секс». – «С калекой? И вам не стыдно?» Я даже не покачал головой. «Секс? И это всё?» – спросил он с брезгливостью и даже почти с жалостью. «Всё». – «И вы не знали эту даму прежде?» – «Я познакомился с ней только этой ночью». Разве я мог сказать: она прежде была моей учительницей французского?

Они восприняли это как объявление войны, Лордан, и тем самым я потерял всякую перспективу на признание смягчающих обстоятельств. Через несколько часов мои товарищи по оружию будут стрелять в меня, в наказание, что они не распознали своевременно мою невменяемость. Я, вероятно, никогда не узнаю, почему человек, доставивший мой мотоцикл в безопасное место, промедлил несколько часов, прежде чем доложил, где меня можно найти. «Пли!» – будет последним словом, которое я услышу. Я тоже попытаюсь произнести его, но, может, не успею, такое оно короткое. Они будут иметь в виду огонь, а я увижу свет.

Майда осталась сидеть, напечатав фразу. Я видел ее обрубок на черной коже сиденья, когда она обвила здоровой ногой стальную ножку стула в поисках опоры или просто для удовольствия. Она смотрела на свои колени и, казалось, перестала дышать, когда я, стоя у нее за спиной, снова и снова читал эту фразу и наконец громко произнес ее вслух. Ее плечи вздрогнули, и она задрожала от холода. Когда я поднял ее со стула и понес назад в постель, она изобразила своими слабыми руками полет птицы.

Лордан, я уже не помню твоей фамилии; разве это не странно? Когда Майда шепнула мне на ушко свое имя, она стерла из памяти все остальные. Я и свое собственное вспомнил только на суде, когда там зачитывали мои анкетные данные.

вернуться

3

Она дала мне пройти (фр.).


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: