Мимо пробегали и проходили солдаты и офицеры противника, обеспокоенные явной неудачей, проскакали запряженные в фуру тяжелые кони, и ездовой, нахлестывая кнутом, гортанно крикнул разведчикам, чтобы они посторонились.

Никому не было до них дела, никого они не интересовали. Только в километре от передовой разведчики столкнулись с взводом солдат, которые спешили вперед, — может быть, пополнение, а может, смена потрепанным частям. Их командир — низенький, толстенький — деловито осведомился, почему они идут в тыл.

— Люди штурмбанфюрера Кребса, — ответил Матюхин. — Выполняли особое задание.

Матюхин достаточно хорошо знал, как на армейских офицеров действует упоминание эсэсовских чинов, и потому даже не остановился, а пошел дальше. Он не видел, как толстенький немец потоптался и повел свой взвод к передовой.

Потом, словно спросонья, стала бить советская артиллерия и сзади легли ее разрывы, позднее они легли в впереди, в деревне, и еще где-то в стороне. В деревне сразу разгорелся пожар, и Матюхин сошел с полевой, слабо накатанной дороги на скаты высоты — свет пожара освещал их, а на темном фоне скатов они были менее заметны.

Они шли размеренным быстрым шагом, шли молча к дальнему лесу. Перевалив высоту, разведчики постояли, прислушиваясь к тарахтению самолетных моторов — над ними прошли легкие ночные бомбардировщики. Сутоцкий искоса посмотрел на Матюхина и спросил:

— А кто такой штурмбанфюрер Кребс?

— Понятия не имею, — пожал плечами Андрей.

14

Ночной бой, пожалуй, не встревожил бы госпиталь, но в палате младших офицеров не спали: ночные жители передовой, они по привычке ворочались на соломенных матрацах, курили и шепотком болтали. Когда началась перестрелка — далекая, нестрашная, — вяло поговорили о ней, но, когда «сыграла «катюша», палата встревожилась и загудела. Проснулся за перегородкой и Лебедев.

Ходячие по одному, по два вышли во двор и долго рассматривали полыхающее небо, со знанием дела прикидывали, как разворачиваются события. На рассвете стали подходить машины с тяжелоранеными. В армейский госпиталь легких не привозили…

Настроение в палатах упало, люди стали раздражительными, почувствовали себя обиженными. Первой успокоила свои палаты старушка-санитарка. Она побывала в приемном покое и узнала подробности минувшего боя.

— Всех немцев дочиста перебили, — рассказывала она. — А уж вот теперь к соседям раненых фрицев повезли.

Это походило на правду — бой утих, далекая передовая молчала. Только высоко в небе проплывали самолеты-разведчики. Можно было отдыхать, но в привычном госпитальном настрое что-то сломалось…

На перевязке майор Лебедев попросил хирурга выписать его на долечивание в часть. Боль прошла, вернее, стала терпимой, а на перевязки он будет ездить. Майор ожидал, что хирург возразит, а тот вдруг согласился.

— Разумно. Смена обстановки приносит пользу.

К полудню майор Лебедев выписался из госпиталя.

В любое иное время Лебедев не поехал, а помчался бы в штаб, к привычному делу, к привычным людям и обстановке. Сейчас он не спешил. Не решался признаться, что больше всего ему хотелось в Радово. Он стыдился этого желания, но ничего не мог с собой поделать. Даже в курсантские годы Лебедев не позволял себе самовольных отлучек, а теперь, «на старости лет», как он, посмеиваясь, подумал, собрался в самоволку: захотелось поблагодарить Дусю.

Собрав немудреное имущество и затолкав его в полевую сумку, Лебедев вышел к контрольно-пропускному пункту и сел на попутную машину.

Дорога оказалась трудной. Его потряхивало и подбрасывало в кузове, рана стала ныть, и острее заболели позвонки. Он дотерпел до Радова и сошел на окраине. Посидел на развалинах дома, покурил и, когда боль притихла, не спеша, по теневой стороне пошел к штабу тыла.

За все время войны… да, пожалуй, и раньше, он не бывал в положении солдата в увольнении. Всегда на машине, всегда со спешным заданием. Он помнил пройденные города и села скорее по карте, чем по их облику. А сейчас, неторопливо шагая по тихим, полуразрушенным улочкам районного городка, он невольно разглядывал все: и заросшие лебедой и лопухами пепелища — старые, сорок первого года, и свежие, еще пахнущие горечью пожарища, и остовы сожженных машин. Видел, что здесь поработала авиация, и, оглядевшись, привычно находил воронки от авиабомб.

Потом он стал замечать и другое: аккуратненькие, свежепокрашенные домики, кое-где кокетливо и отталкивающе отделанные мертвенно-бледными, шелушащимися на августовском солнце березовыми стволами. Когда-то в них жили немцы, и они навели свой уют. Еще он заметил хорошо ухоженные большие огороды и сразу понял, что посажены они были задолго до наступления — еще при немцах.

Выходило, что кому-то и здесь жилось неплохо, кому-то делались послабления, а то и оказывалась помощь… Нет, он, конечно, знал об этом не только из газет — разведчик же! — но видел такое, ощутил это страшное неравенство, кажется, впервые. Ведь не просто так, а за что-то делались послабления, их нужно было заработать. А как?

Выходило, что оккупация не только убивала, она еще и калечила души… И чем дольше он думал об этом, чем больше примет тому находил, тем неприятнее становилось на душе, и он уже не радовался своему мальчишескому решению сбежать в самоволку, чтобы увидеться с девушкой.

Девчонки с коммутатора, заговорщически переглядываясь, сообщили, где живет Дуся, и долго смотрели ему вслед — высокому, широкоплечему, с темно-русыми волосами. Они решили, что такой стоит Дусиных страданий, и, вздыхая, разошлись по рабочим местам.

Дуся спала, и хозяйка не пустила его в избу. Он присел на скамеечке у ворот. С непривычки к ходьбе ныли ноги и спина. Лебедев сдвинул фуражку на затылок, локтями уперся в колени и стал смотреть в землю. Он не думал о Дусе. Раз пришел — чего ж думать? Ему казалось странным, что не так давно на этой скамеечке сидел враг и, может, так же, устало уронив голову, смотрел на эту землю, на вот этого деловитого черного муравья и думал о женщине. В назначенный час он поднялся и пошел, а скорее, поехал к передовой, чтобы никогда не вернуться назад.

Да, возможно, и так… Но от этого тот, неизвестный, не стал лучше, и потому не было к нему ни жалости, ни сочувствия. Наоборот, оттого, что он мог сидеть здесь и топтать нашу землю, он был ненавистен.

Дуся вышла тихонько, незаметно и, поправляя светлые, выгоревшие на солнце, совсем овсяные волосы, долго смотрела на Лебедева. А он, провожая взглядом муравья, поначалу видел ее золотистые, в белесых, посверкивающих волосках стройные ноги, а уж потом, вскинувшись, увидел всю — смущенную, зардевшуюся, с тревожными светло-карими большими глазами.

Лебедев вскочил и, неудержимо, по-мальчишески краснея, поздоровался.

Она кивнула и облизала полные, пошерхнувшие от волнения губы.

— Вот… приехал поблагодарить, — стараясь взять себя в руки и потому грубовато сказал Лебедев, не решаясь протянуть ей руку — когда-то, давным-давно, до войны, он знал: первой протягивает руку женщина.

А она не знала, можно ли это сделать, — ведь он был такой большой, строгий, а какой он начальник, она видела.

— Ну что вы… не стоит…

Оба понимали, что не так следовало встретиться, не то нужно говорить, и оба не находили слов, переступали с ноги на ногу. У него все-таки хватило сообразительности сказать:

— Давайте хоть сядем…

— Да, — испугалась она. — Вы ведь из госпиталя.

— Дело не в этом. — Лебедев чуточку обиделся: он считал себя в полном порядке, и эта непрошеная жалость, казалось ему, умаляла его мужское достоинство. — Просто… вроде на перепутье…

Странно, и тон был не его, и слова приходили какие-то чужие, непривычные, и оттого все складывалось совсем не так, как он себе представлял. Она почувствовала это и испугалась — он показался ей таким взрослым, почти старым, таким серьезным, пришедшим из иного, недоступного ей мира высших интересов — и уже не могла быть сама собой, но по женскому инстинкту мгновенно перестроилась.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: