Неужели так тихо и буднично кончается человеческая жизнь всегда? Раньше ему казалось: умри он, Лева, и что-то стрясется со всем миром. Он не представлял, что именно, но верил, что произойдет невероятное.
А тут тепло от солнечных лучей, струившихся с высоты в распахнутое окно; со двора доносятся голоса, скрип качелей, плач ребенка: откуда-то с верхнего этажа льется музыка.
Все осталось как и раньше, может, вот сейчас тихонько отворится дверь и в комнату украдкой, неслышно, как мышь, войдет отец. Но отец не входил, а наутро Лева как ни в чем не бывало отправился в школу.
Там уже все знали.
Старенькая учительница перед уроком сказала:
— Дети, у Левы дома несчастье — умер папа, Сергей Павлович.
«Сергей Павлович?» — удивился Лева; он впервые услышал имя и отчество отца. Мать его так никогда не называла, никак не называла, обходилась вообще без обращений.
— Левин папа храбро воевал, имел награды Родины и дошел до логова врага, где был тяжело ранен, — продолжала учительница.
«Вот как? Такой тихоня — и храбро воевал?» — думал Лева, и ему хотелось вскочить и закричать: «Да врете вы все, врете, придумали!» Но он вспомнил, как однажды отец вытащил из коробки потускневшие ордена и медали, долго перебирал и разглядывал их, потом спросил его: «Ты не брал медальку, Лев?» Лева молчал, насупившись: он действительно стащил медаль и, скрутив с нее подвеску, приспособил для битка — играть в чику. Но не признаваться же в этом, тем более что потом тот биток он променял на что-то, кажется на мороженое. Выручила мать. Она накинулась на отца рассерженной наседкой: «И чего к ребенку пристал? Даже если и взял — что из этого? Все равно от твоих железячек никакого проку!» Отец молчал, и только голова на тонкой, морщинистой шее как-то странно вдруг заходила из стороны в сторону, а на губах выступила пена.
— Начинается! — брезгливо передернулась Софья Аркадьевна. — Лева, иди побегай…
Этот случай припомнился ему, когда учительница рассказала о наградах.
На перемене Леву обступили притихшие ученики. Кто-то угостил его шоколадкой, кто-то предлагал ему дружбу, кто-то звал его после уроков в кино. И вот тут он почему-то заплакал.
Через неделю на том месте, где стояла отцовская кровать, появилось пианино. Комната стала сразу наряднее.
— Лева, ты должен учиться музыке! — категорически заявила Софья Аркадьевна. — Человек должен быть гармонически развитым. Физически ты ничего, не тебя бьют, а ты держишь верх, успеваемость тоже на высоте, отдам тебя в музыкалку!
Его не особенно обрадовало это, но он привык во всем слушаться мать.
Часами стучал по клавишам под неусыпным контролем Софьи Аркадьевны, а она, точно соревнуясь с ним, стучала на своем видавшем виды «Ундервуде». Если же Лева переставал играть, тут же прекращала печатать.
— Устал, да? А ты отдохни. Походи по комнате, сделай несколько приседаний, помаши руками — и за музыку.
И он снова принимался разучивать гаммы.
Соседи пробовали жаловаться управдому, но тот, зная характер Струевой, спрашивал:
— После одиннадцати вечера шумит? Нет? Что ж вы тогда хотите, правила социалистического общежития не нарушаются! — и разбираться к ним не ходил.
Решение Льва пойти в авиацию, когда он получил аттестат зрелости, застало Софью Аркадьевну врасплох. Она уже вела кое с кем переговоры, намереваясь устроить сына в консерваторию: ведь музыкальное училище он окончил успешно, у него такие способности, что ему надо только в консерваторию! И дело, кажется, продвигалось: нашлись нужные люди, которые уже и словечко за него кое-где замолвили.
И вдруг: «Стану летчиком».
Сказано это было таким тоном, что матери стало ясно: отговаривать бесполезно.
Почему он пошел в летчики, Лева и сам не знал. Может быть, потому, что в соседний дом ходил летчик. У него была такая красивая форма, что все девчонки округи заглядывались. А Лева Струев с раннего детства любил все красивое и тоже хотел быть в центре внимания.
Первые полеты… О них не хотелось и думать.
Струев старался вспоминать только хорошее, светлое и приятное, что согревало душу, а не тревожило ее. И все-таки иногда нет-нет да и вспомнится…
Это случилось в училище на третьем самостоятельном вылете.
Курсант Струев уже успел довольно сносно освоиться в воздухе с Як-11 и, выполнив три полета по кругу, заходил на посадку. Земля нарастала быстро, и вот уже зеленая масса аэродромного поля помчалась навстречу так стремительно, точно торопилась принять на себя удар самолета, которым управлял совсем еще не облетанный курсантик. На мгновение он зазевался, и это чуть не стоило ему жизни.
Увидев, что земля надвигается катастрофически быстро, он резко потянул на себя штурвальную ручку. Машина взмыла вверх, теряя скорость. Струев отдал от себя ручку — машина клюнула к земле.
Все, кто видел эту картину, обмерли.
Беда казалась неминуемой, но машина уже встретилась колесами с землей, отскочила, закачалась с крыла на крыло, снова ударилась о землю, сотворив, как потом горько шутили на разборе происшествия, «козла и семерых козлят». И вот тут-то перепуганный до смерти Струев совершенно забыл, что надо выдержать направление на полосе, а когда вспомнил — было уже поздно: самолет резко повело влево.
Стойки шасси не выдержали боковой нагрузки и легко, точно спички, хрустнули. Самолет пропахал по земле несколько десятков метров и остановился.
Струев вывалился из кабины на крыло и только сейчас понял: жив, жив!
Самолет лежал, прижавшись брюхом к земле, стальной винт, весь изогнутый, уродливо застыл впереди, отломанные стойки шасси валялись на широкой пропаханной борозде позади самолета.
«Ну и черт с ним, с самолетом, главное — сам жив!» — радостно думал Струев, видя бегущих к нему людей. Но ведь за поломку по голове не погладят, надо что-то срочно придумать. И тут его осенило. Он лег возле самолета, обнял крыло и заплакал.
Подбежавшие авиаторы удрученно молчали. Одним было жаль курсанта: за аварию могут его отчислить: другим — жаль самолета, потому что их и так мало. Целая курсантская группа осталась «безлошадной» — жди теперь, пока машину восстановят.
Подоспел и начальник училища, который в этот день как раз прибыл на аэродром посмотреть, как учатся летать его орлята. Был он пожилой и строгий.
Все смотрели на генерала и ждали: быть грозе! А он стоял над курсантом, который безутешно плакал.
— Чего разревелся?! Струсил? — сердито спросил генерал.
— Мне самолета жалко! — захныкал Струев.
Ответ понравился начальнику училища.
— Ну ладно-ладно, не реви, — подобрев, сказал он. — Самолет исправим. А ты запомни: летчику плакать ни при каких обстоятельствах не полагается.
Это было прощением…
Лев Сергеевич не любил вспоминать про тот случай. Нехорошо. Стыдно. Хотя, с другой стороны… Все-таки он стал летчиком, первоклассным летчиком…
4
Еще вчера задерганный, торопливый Аргунов перескакивал с самолета на самолет, носился в небе на предельных скоростях, поднимался в стратосферу на потолок истребителя, крутил фигуры высшего пилотажа, выводил на критические режимы, а потом, сидя в диспетчерской с расстегнутым на груди замком-«молнией» высотного костюма, взмокший и устало-довольный, записывал в полетном листе: «Самолет годен к эксплуатации…» — а сегодня, такой важный и спокойный, в новом модном костюме, с фотоаппаратом через плечо, летел в отпуск.
Утром, придя на работу, он узнал, что в Ташкент направляется «пчелка». Отпуск был на носу, как тут не воспользоваться оказией?! Пришлось упасть перед Востриковым «на четыре кости», как выражался Суматохин. Востриков не возражал, тем более что месячный план был выполнен на этот раз досрочно. Он только спросил, подписывая заявление:
— Кто там у тебя престолонаследник?
— Можно любого оставить! — на радостях брякнул Аргунов и тут же пожалел о своей поспешности.
— Оформим приказом Струева! — подхватил Востриков. — А программу ввода в строй нового летчика подготовил?