Первым нашелся командир бригады, лежавший тут же в цепи бойцов. Он вскочил, со страшной руганью накинулся на стрелявшего:

— Ты что, белены объелся! Своих от чужих отличить не можешь? — и скомандовал: — Взять его! Судить будем!

Тут же, на глазах у залегших, ощетинившихся винтовками легионеров, состоялся скорый полевой суд. Партизанский командир, повинный в инциденте, был приговорен к расстрелу.

Потом, когда легионеры немного отошли и, не без старания Ивана Ивановича, поняли, что убийство их товарища было не преднамеренным, а чистой случайностью, они сами отправили капрала к руководству бригады просить, чтобы осужденного не расстреливали, а помиловали. Что охотно и сделали. Командир этот был заслуженным, уважаемым всеми человеком.

В тот раз фашисты нападать больше не стали. Но к району озера начали подтягивать орудия, минометы крупных калибров, даже танки. С окрестных хуторов поступили сообщения о появлении там новых карателей. Наконец получили шифровку из Ленинграда: «По достоверным агентурным данным в ваших местах предполагается крупная вражеская операция по проческе. Примите срочные меры к сохранению живой силы и техники».

Меры были приняты. Оперативные группы, правда, оставили на прежних местах, вдоль линии Варшавской железной дороги, на которой в результате непрерывных диверсий живого места не оставалось. А вот штабные подразделения бригады скрытно, тремя группами, вывели со старой базы у Лубанского озера и передислоцировали на юг. Одну из колонн было поручено вести Ивану Ивановичу Фризену. Несмотря на сложнейшие условия, он сумел обойти фашистские засады и привел свою колонну на новое место почти без потерь.

А вскоре поступили сообщения о том, что гитлеровцы невиданно крупными силами окружают Рускуловский лес, неподалеку от латвийского пограничного городка Карсава. Тот самый лес, в котором базировалась разведывательно-диверсионная группа Михаила Ассельборна, а также отряд латышских партизан под командованием Антона Поча.

Сразу вслед за этими сообщениями пришло новое, еще более тревожное. Фашисты обложили Рускуловский лес, ворвались в него, наступают тремя волнами. Партизанам приходится туго.

Что предпринять? Как помочь попавшим в беду товарищам?

Легионеры предложили Ивану Ивановичу, который по-прежнему оставался с ними, разузнать фамилии карателей из числа местных кулаков и для начала разгромить их хутора.

Это была дельная мысль, и ею воспользовались. Ночью запылали кулацкие гнезда. И сразу же, как только весть об этом разнеслась по округе, дезертировав из отрядов «самообороны», разбежались по домам каратели-добровольцы. Они рассчитывали на легкую увеселительную прогулку со стрельбой по движущимся мишеням-людям. А теперь карателям самим приходилось заботиться о том, как спасти свои хутора от партизанской мести.

И все-таки этого мало, слишком мало! Местные каратели играли лишь вспомогательную роль. Наступление на партизан вели армейские части. Но идти на самоубийственную помощь товарищам в Рускуловский лес строго-настрого запретило командование. И в самом деле, что могли сделать две-три сотни свободных бойцов бригады против регулярной фашистской дивизии, снятой с фронта специально для этой операции по уничтожению партизан.

Оставалось только надеяться на боевой опыт и везение товарищей.

И вот наконец настала ночь, когда после долгого перерыва снова появились первые связные из Рускуловского леса. Партизаны там все-таки выстояли, но ценой очень больших потерь.

— А как Ассельборн?

Иван Иванович изо всех сил старался скрыть волнение, но это плохо ему удавалось.

Точно никто ничего не знал. Но одно было известно связным. Труп человека, по описаниям очень похожего на Михаила Ивановича Ассельборна, фашисты возили для опознания по окрестным хуторам.

…Неярко горел партизанский костер, замаскированный так, чтобы сквозь еловые лапы не пробивалось. ни лучика света. Стлался по низу густой дым, забивая легкие и вызывая жжение в глазах. Горький дым партизанских костров…

Михаил Ассельборн

До своего знакомства с Фризеном я ничего не знал о Михаиле Ассельборне, никогда не слышал о нем. Даже когда Иван Иванович Фризен рассказал мне о нелегкой жизни и героической гибели своего друга и я поражался тому, как много выстрадал и как много сделал этот удивительный человек, — даже тогда мне и в голову не приходило, что когда-либо я смогу написать о нем.

Дело в том, что все герои моих прежних документальных очерков и повестей — это живые, ныне здравствующие люди. Я их хорошо знаю, много раз с ними встречался, говорил, вслушивался в различные интонации голоса, всматривался в их глаза, лица, выражение которых то и дело менялось в зависимости от того, радовало их что-то или же, наоборот, сердило.

Все это вместе взятое пробуждало во мне интерес к личности моих собеседников, помогало лучше понимать их устремления, побуждения, взгляды, симпатии, антипатии и, в конечном счете, заставляло браться за перо.

Было, правда, исключение. Одно-единственное. О Герое Советского Союза летчике-штурмовике барнаульце Иване Тихоновиче Гулькине я узнал лишь в начале шестидесятых годов, в то время как погиб он в сорок пятом, за несколько недель до конца войны. И тем не менее написал о нем пьесу.

Но это случай совсем особый. Так получилось, что отец героя, Тихон Васильевич Гулькин, передал мне дневники своего сына, которые тот вел, еще будучи школьником, а также его письма из военного училища, а затем и с фронта. Дневники писались Иваном для самого себя, с предельной откровенностью, и на их страницах так отчетливо раскрывалась душа этого незаурядного парня, что я сразу же попал под обаяние его личности. Может быть, даже в большей еще степени, чем если бы пришлось вести с ним долгие разговоры.

Чтобы доказать эту свою мысль, я приведу одну только фразу из дневника, Занесена она, без всякого преувеличения, в страшный для совсем еще молоденького паренька день. При первой попытке поступить в заветное летное училище медики неожиданно открыли у него серьезную болезнь глаз. Медицинская комиссия произнесла свой решительный и бесповоротный приговор: «В приеме отказать». И Ваня Гулькин, пережив крушение всех своих надежд, пройдя за несколько часов все стадии отчаяния, делает бессонной ночью такую запись в дневнике:

«И все равно: либо буду летать, либо не хочу жить».

Либо летать, либо жить не хочу! В этом не признаются даже самым своим близким людям. Так откровенно можно говорить только с самим собой.

И тем не менее пьесу «Высоко в синем небе», которую я написал о Иване Гулькине, я не назвал документальной. Более того, я изменил фамилию героя, окрестив его Голубевым. Мне не хватало достоверных подробностей о некоторых сторонах личной жизни Ивана Гулькина, и я вынужден был их домыслить.

Михаил Ассельборн, к сожалению, никаких дневников не оставил. Сохранился после него всего лишь куцый листок с довоенной автобиографией в личном деле да несколько писем жене, мужественных и лаконичных.

Вот почти целиком все письмо, датированное 21 августа 1943 года, перед отправкой в тыл врага.

«Добрый день, моя любимая жена и дети! От всего сердца благодарю за письмо от 30 июня. Очень рад, что дети здоровы. Но меня, Клавочка, волнует, что ты опустила руки. Прекрасно представляю, как нелегко тебе, но что поделаешь? Ты же понимаешь, в какое время мы живем. Мы должны переносить все тяготы, пока враг не будет изгнан с нашей земли.

Мне здесь также нелегко. И не только я один — все, кто здесь находится, живут трудной боевой жизнью.

Пожалуйста, любимая моя Клавочка, пиши мне чаще и не беспокойся, если после этого письма я напишу тебе не сразу. Скоро мне предстоит идти через реку на работу, и поэтому я не смогу тебе писать часто. Но твои письма до меня дойдут.

И еще, Клавочка. Будь мужественной, держись молодцом. Если вешать голову, жизнь становится труднее, Тогда чувствуешь себя одиноким, а этого допускать нельзя. Итак, ни в коем случае не вешать голову. Не терять мужества!»


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: