Дневник художника есть вместе с тем и дневник художественный. Каждая запись являет собой тщательно обработанный, законченный текст, имеет четкую форму, в ней варьируются несколько лейтмотивов. Часто Зайцев использует кольцевую композицию. Зайцевский импрессионизм присутствует и в стиле, и в самом подходе к исследованию художественных явлений, что не раз отмечалось критиками. Рецензии, статьи, заметки Зайцева «отличаются повышенным лиризмом, открытым звучанием авторского голоса, иногда содержат мемуарные фрагменты. Такая свободная форма произведений критики отвечает импрессионистическому методу Зайцева, восходящему к традициям рубежа веков, в частности Ю. И. Айхенвальда и его „Силуэтов русских писателей“»[5]. Образы художников, литераторов, ученых, психология творчества, те или иные явления культуры воссоздаются и постигаются с помощью излюбленного зайцевского метода — вчувствования, лирической рефлексии.
«Творчество Зайцева исключительно цельно, оно обладает таким внутренним единством, что произведения разных жанров не только дополняют друг друга по содержанию, освещению реальности, но подчас трудно выделить грань между разными жанрами и даже группами жанров, — справедливо полагает А. В. Яркова. — Так, например, бывает зыбка грань между публицистическими и художественными произведениями, литературно-критические произведения (рецензия, статья, силуэт, критико-биографический очерк) не только объясняют движение Зайцева к жанру биографии писателя и литературного портрета, но и раскрывают их жанровые особенности»[6].
На наш взгляд, специфику глав «Дневника писателя» можно определить словом «отклик». Они действительно являются откликами на самые разные события литературной, общественной, религиозной жизни. Объектами авторского осмысления становятся писатели-классики и современные литераторы, философы и ученые, театральные премьеры и выставки в Париже, церковная жизнь и монашество, русская святость и энциклики Папы Римского, положение советской власти, похищение генерала Кутепова, скандальные признания писательницы о посещении мужского монастыря. Части «Дневника писателя» на первый взгляд пестры и разнообразны. Однако «Дневник…» обладает цельностью, и эту цельность придает ему личность автора. Его идеи, концепции, оценки, его мировоззрение и эстетические вкусы остаются неизменными, о каких бы сферах жизни он ни говорил.
«Дневник писателя» Б. Зайцева играет не последнюю роль в истории русской литературы XX в. Он активно участвовал в культурно-общественной атмосфере русской диаспоры и в известной степени формировал ее. На публикации Зайцева откликались писатели и критики, завязывалась полемика. Зайцев принадлежит к тому кругу эмиграции, в чьей деятельности и творчестве осуществлялось активное взаимодействие французской и русской культур: Г. В. Адамович, Н. А. Бердяев, В. В. Вейдле, Г. П. Федотов, Б. П. Вышеславцев. Работы, вошедшие в «Дневник писателя», вносили важный вклад в продуктивный диалог национальных культур, происходивший, в частности, и в рамках Франко-русской студии; последняя являет собой единственный пример живого интенсивного общения французской и русской культур. «Дневник…» дает представление о взаимодействии социальных и этических аспектов католицизма и православия в сознании и творчестве писателя — вслед за Ф. М. Достоевским, B. C. Соловьевым, В. И. Ивановым Зайцев развивает проблематику возможного религиозно-культурного сближения восточного христианства с римско-католическим. Наконец, материалы «Дневника…», в которых содержатся оценки книг, затрагиваются вопросы истории литературы, расширяют представление о взглядах Зайцева на итальянскую, французскую и русскую культуры, на современный писателю литературный процесс.
Отражая непосредственную реакцию автора на события русской и мировой истории, писательский дневник Зайцева в то же время послужит ценным историческим и документальным источником для комментирования важных событий в жизни русской эмиграции.
ДИАЛОГ КУЛЬТУР. РОССИЯ И ЕВРОПА В «ДНЕВНИКЕ ПИСАТЕЛЯ»
Широкий выход в начале 1920-х гг. русской эмиграции в Европу и мир породил небывалые по размаху и глубине процессы взаимодействия разных культур, менталитетов, духовных и идеологических постулатов, научной мысли, творчества. Эмигранты воспринимали себя не как изгои, но как наследники великой русской культуры. «Я унес Россию» (Р. Б. Гуль), «Я не в изгнаньи, я — в посланьи» (Н. Н. Берберова) — эти афористические строки стали символом, выражением самосознания русской эмиграции.
Творческие взаимосвязи русской и французской культур приобрели небывалую интенсивность. Русские гораздо теснее, чем прежде, знакомились с литературной, театральной, научной жизнью Франции, с ее наследием. Шел и встречный процесс: эмигранты знакомили Запад с русской культурой, и здесь литературоведы, историки, философы русского зарубежья сделали необыкновенно много[7].
Свою миссию русского писателя-эмигранта Зайцев видел в том, чтобы прививать Западу ростки «с чудодейственного древа России», знакомить Европу и мир с неизвестным ей русским искусством. Страницы «Дневника писателя» говорят о том, что Зайцев осуществляет и «обратное» миссионерство — прививает русскому читателю «глазок» с древа европейского.
Среди европейских писателей самыми любимыми, знаковыми фигурами для Бориса Зайцева были Петрарка, Данте, Флобер. 8 мая 1930 г. отмечалось 50-летие со дня кончины Флобера. На юбилейную дату не мог не откликнуться в своем «Дневнике…» и Борис Зайцев, для которого Флобер был, без преувеличения, кумиром. В очерке «Флобер в России» Зайцев рассказывает про историю подготовки Собрания сочинений французского классика, про свои переводы его книг. Юноша Зайцев бредил Флобером, страстно мечтал, чтобы в России его узнали и полюбили. Спустя годы, в эмиграции, эта мечта трансформировалась в спокойную и еще более глубокую убежденность: «Флобер нужен России».
Зайцев воспринимал Флобера как труженика и подвижника, как человека, принесшего личное счастье в жертву служению литературе, — «великого столпника нашего искусства». Определения Флобера как «столпника», «монаха», «одиночки» проходят сквозь все заметки Зайцева, ценящего в нем независимость — признак подлинного таланта, служение чистому художеству. «Какое одиночество! Какая печаль! И какой сдержанный, благородный облик…»[8]; «Он учит высшему благородству и свободе — личной и художнической. Флобер жил сам по себе, писал для себя, никому не подчинялся, никаких заказов не исполнял. Премий не искал, в Академию не пробирался. Странник в жизни, одиночка» (9, 343).
Флобер видится Зайцеву той фигурой, которая способна участвовать в процессе взаимообогащения литератур. В XIX в. в России французский романист не был должным образом воспринят: не поддержав призыв Тургенева создать памятник Флоберу, русские тем самым показали, что «не доросли до общеевропейского чувства прекрасного». Автор заключает: «…пожелаем, чтобы для России будущего стал Флобер „Вечным спутником“ — прекрасным и нужным образом Запада»[9].
Впоследствии очерк вошел в книгу Зайцева «Москва» (1939) под названием «Флобер в Москве», подвергнувшись незначительной правке: Зайцев снял заостренно публицистические фразы по отношению к советской России, в последнем абзаце убрал текст: «Флобер ненавидел демократию. Он был вполне одиночка. Парижская коммуна проходила у него на глазах — первая репетиция наших трагедий. Теперь попались его русские книги в лапы врагов: они насмеются, конечно, над ними. Мы же, в эти дни пятидесятилетия его смерти, почтительно склонимся перед ним».
В 1955 г. Зайцев опубликовал очерк с одноименным названием «Флобер в России» («Русская мысль». 1955. 10 ноября. Цикл «Дни»; опубл. также: 9, 339–343), который, однако, является по сути новым материалом — текстуально совпадают лишь несколько фраз. Новый очерк посвящен выходу из печати первых томов Флобера в СССР, что повергает Зайцева в недоумение: «…для чего советскому правительству понадобился Флобер?» — и побуждает к саркастическим тирадам: «…ненавистник толпы и массы, монах литературы, художник высшего полета, истинно великий в уединении своем, любви к слову… — Это яд, опиум для народа. <…> Показывать такого русскому народу небезопасно». Но в целом Зайцев удовлетворен вниманием к классику и вдохновлен надеждой, которую пронес через всю жизнь, — что Флобер будет нужен читателям в России: «Русскому читателю, живой душе, дай Бог почерпнуть и усвоить то благородное, что есть в истинной литературе» (9, 343).
5
Яркова А. В. Жанровое своеобразие творчества Б. К. Зайцева 1922–1972 годов. Литературно-критические и художественно-документальные жанры. С. 208.
6
Там же. С. 18.
7
См. об этом: Коростелев О. Пафос свободы: Литературная критика русской эмиграции за полвека (1920–1970) // Критика русского зарубежья. Ч. 1. М., 2002. С. 8–9.
8
Зайцев Б. К. Собр. соч.: [В 11 т.]. М., 2000. Т. 9. С. 208. В дальнейшем в тексте ссылки на это издание с указанием томов и страниц.
9
Почти одновременно со статьей Зайцева о Флобере в «Возрождении» появилась еще одна заметка — «Памяти Флобера» В. В. Вейдле. В целом она менее апологетична, чем зайцевская. Вейдле тоже говорит о подвижничестве Флобера: «Литература была для него ежедневным подвигом и единственной страстью, была изнуряющим трудом. Этого широкоплечего, высокого, полнокровного человека она заперла в кабинет, привинтила к креслу, согнула над письменным столом, сделала творчество для него тяжелой и счастливой каторгой, изменяла ему и соблазняла его вновь, все отняла и все ему дала и наконец его убила». Однако Вейдле предъявляет претензии, пусть и мягкие, к художественной стороне творчества писателя — оно кажется ему искусственным: «Вместо музыки получается мозаика, вместо искусства — мастерство, вместо поэзии — квинтэссенция литературы». Самое ценное в его книгах — проступающая сквозь «кристаллическое парнасское совершенство» человечность, а самое живое его произведение — «Воспитание чувств», — полагает критик и заключает: «…его собственная настоящая душа, со всем запасом ее знаний и скорбей, оказалась самым действенным и до сих пор живым источником его искусства» («Возрождение». 1930. 8 мая).