— Топить? Как топить? — удивился Иван. — С чего ты это взял?

— Дак ты сам людям сказывал, что в Питере всех, кто власть правил, покидали за борт.

Иван захохотал.

— За борт — это не значит утопили, как котят. Это значит — вышвырнули с корабля революции! Всех, кто на шее трудового народа сидел, вот что я говорил.

— Дак я ж не сидел, я сам робил. Не за что меня, стало быть, топить-то…

— Тьфу, дурень, ей-богу! Опять то же самое.

— Дурень, знамо, дурень. Христом-богом надоть было открещиваться от должности старосты-то…

— Ну, Христос-бог теперь не поможет. А Советская власть не торопясь разберется, крепко ли ты народу насолил. Сколько греха наберется, за столько и расплачиваться будешь.

— За все расплачусь, последней живности лишусь, только душу не губите, ребяток сиротами не оставьте!

— Иди ты… — не стерпел, крепко выругался Иван. — Последний раз растолковываю: Советская власть — это власть народа. И обдирать тебя, как липку, она не собирается. Если бы ты против народа зло непростимое сделал — пеняй на себя. А пока — уматывай к бесу! Некогда мне…

И, странное дело, ругань как будто успокоила старосту. Зажав шапку под мышкой, он попятился за ворота, потом, пригнувшись, мелкими шажками побежал по улице.

11

Зимой от свету до свету часы долгие. До войны жгли в лампах керосин, и бабы сидели за прялками или устанавливали кросны и ткали холсты и половики. А мужики ладили сбрую, чинили валенки или правили иную какую неспешную работу.

В войну, особенно в последние годы, керосину не стало. Мужиков в избах — тоже. Стыли они по окопам, многие сложили головы на чужой, неведомой стороне. Редко в какой избе жужжали теперь веретена, стучали челноки. Не до пряжи, не до тканья стало бабам, когда сверх своей нелегкой долюшки свалилась на плечи еще и тяжкая мужичья ноша. Темень и горе полонили Сарбинку, и время сделалось будто вовсе неподвижным.

Однако в эту зиму, как установилась Советская власть, дни помчались один за другим наперегонки. И вечера будто сразу укоротились. Керосину стало еще меньше, не во всякой избе могли засветить даже махоньку «коптюшку», жгли лучину. Но если бы и вовсе не было огня, люди не чувствовали себя придавленными темнотой. Потому что исчезла самая гнетущая тяжесть — объявлен конец войне. Возвращались домой солдаты. Хотя многие приходили покалеченные, а все ж таки детям — отцы, женам — опора, не сиротская впереди маячила доля. И за сыновей, которые подрастали, отпал страх: не угонят на погибель. И в самых бедных избах, где не было ни капли керосину, горел свет надежды. Полуночничали мужики и так и этак обговаривали, с чего и как начать жить по-людски.

В Совете и вовсе с утра до вечера теперь толкались люди, обсуждали, спорили, кто больше всех обездолен, кому в первую голову власть должна помочь. Волостной и уездный Советы «укорачивали» богатеев. У крупных торговцев и торговых фирм новая власть конфисковала запасы товаров, сельхозинвентаря, распределяла по деревням, и местным Советам предстояло раздать это тем, кто ничего не имел.

Многие мужики кинулись заготовлять лес на дрова, а главное — строевой. У кого за годы войны обветшали дома и надворные постройки, возникла нужда их выновить, кому хотелось поставить новые дворы для скота, выделенного Советом, а некоторые спешили запастись лесом впрок. Прежде-то не всякому было по карману купить билет в лесничестве. Теперь лес стал общим достоянием, не принадлежал, получалось, никому отдельно, а всем и каждому. Билетов пока никто не требовал, не продавал, и мужики не упустили случая воспользоваться даровщинкой. Понадобилось и тут срочное вмешательство Совета. Стали устанавливать норму, определять действительные потребности каждого хозяйства. Не раз и не два пришлось Ивану съездить на делянки, призвать кое-кого к порядку.

И надо было постоянно отправлять в города подводы с хлебом, изъятым у богатеев. Далеко не все мужики отзывались на это с охотой, приходилось неустанно убеждать, втолковывать, на каком пайке живут рабочие в Питере, Москве и в других городах России.

Забот у Ивана — с избытком.

Марии тоже хлопот хватало. Протопит до рассвета печь, испечет булку — две подового хлеба, сунет в загнетку похлебку или кринку молока, чтоб оттопилось к обеду — и можно «женсоветить», как шутливо называл ее деятельность Иван. Ну, коровенку еще подоить сбегает. А уж ухаживал за коровой и конем свекор. После возвращения сына старый солдат словно помолодел.

— Чего я буду на печи-то бездельничать! Так и руки отсохнут, — говорил он сердито, когда Иван иной раз выкраивал минуты и сам управлялся по двору. — Пока могу, я свое дело делать буду, а вы свое правьте.

В самом Совете Марья появлялась не часто. Она шла туда, где собирались бабы. То у кого-нибудь в избе, то просто на улице. И заводили один и тот же разговор: у кого какая неминучая нужда да как от нее избавиться. А потом, если находился выход, объявляла Мария бабий наказ Ивану.

Поначалу Иван не больно выполнял эти наказы. Казалось ему, что о мелких мелочах твердит Мария: об одежонке ребятишкам из бедняцких семей, о дровах солдаткам, о какой-нибудь развалившейся печке. Но Мария стояла на своем. У солдаток и многодетных, мол, не было холста, сеять да обрабатывать лен было невмочь, руки не доходили. А лавочник мануфактуру припрятал. Надо конфисковать и раздать ребятишкам на штанишки да рубашонки. Или дрова. Тоже солдатских вдов да покалеченных фронтовиков нельзя с другими равнять. Пусть хозяйственные мужики, когда воз дров себе везут, второй завозят сиротам.

— Благодетельница ты, право слово! — отмахивался Иван. — Главное надо тянуть, а не мелочи.

И по-прежнему занимался тем, что находил «массовой» проблемой. А уж если выполнял бабьи требования, то не иначе, как «единым махом». Ехал в волисполком или уезд, добивался там права на реквизицию мануфактуры у лавочников, привозил ее в Совет и объявлял: это бедноте. А кому и сколько — Марькино дело разбираться!

С коровами тоже. Именем Советской власти забрал у богатеев излишек рогатой живности, а Мария с бабами решай, какой семье буренка наинужнее.

…Через три подворья от Федотовых жили переселенцы-вятичи Голубцовы. Приехали они на Алтай уже много лет назад. Перебирались здесь из деревни в деревню, но всюду жили неприписными. Везде во главе «обчества» были кулацкие воротилы, и вольной земли для голи перекатной не находилось.

Если бы еще Тит Голубцов владел каким-то серьезным ремеслом — кузнечным, плотничьим, печным, — может, и нашелся бы надел. Но мужик умел плести только лапти да рогожи. А в Сибири лапти не носили, незачем было их плести. К тому же собой был хилый, а ребятни наплодил кучу — шестеро мал мала меньше, все бегали голопузыми. Отдай Тит богу душу — обществу содержать сирот. И деревенские заправилы норовили избавиться от «лапотника». Даже батрачить Тита и Марфу не брали напостоянно. Ходили они только на самые невыгодные подёнки.

Мария настояла, чтобы Голубцовым в первую очередь выдали корову. Она сама повела буренку к хате одинокой старухи Акулины, которая из жалости приютила сирых.

Корову Мария привязала к крыльцу, потому что пригонишко у Акулины развалился. Старуха жила не хозяйством, а «милостью усопших». Обмывала, обряжала покойников, во всей округе вела по ним причитания. И за это получала от родственников умерших еду и одежонку, часть которой перепадала и голубцовской семье.

Тит и Марфа вышли в сенки, стояли в распахнутых дверях, удивленно смотрели, как Мария привязывает корову. Из-за спины отца с матерью выглядывали любопытные мордашки ребятишек.

— Чего не выходите, хозяева? — сказала Мария. — Идите поглядите, какова ведерница.

— Чужу-то чего разглядывать, — вяло произнес Тит. И так же вяло спустился с крыльца.

Вслед за мужем, пряча руки под холщовый дырявый фартук, спустилась Марфа. Сказала безразлично:

— Гладкая. И, чать, удойная — соски-то растопырены.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: