Последние искры безумия угасли в глазах Бек-Агамалова. Ромашов быстро замигал веками и глубоко вздохнул, точно после обморока. Сердце его забилось быстро и беспорядочно, как во время испуга, а голова опять сделалась тяжелой и теплой.
– Пусти! – еще раз крикнул Бек-Агамалов с ненавистью и рванул руку.
Теперь Ромашов чувствовал, что он уже не в силах сопротивляться ему, но он уже не боялся его и говорил жалостливо и ласково, притрагиваясь чуть слышно к плечу товарища:
– Простите меня… Но ведь вы сами потом скажете мне спасибо.
Бек-Агамалов резко со стуком вбросил шашку в ножны.
– Ладно! К черту! – крикнул он сердито, но уже с долей притворства и смущения. – Мы с вами еще разделаемся. Вы не имеете права!..
Все глядевшие на эту сцену со двора поняли, что самое страшное пронеслось. С преувеличенным, напряженным хохотом толпой ввалились они в двери. Теперь все они принялись с фамильярной и дружеской развязностью успокаивать и уговаривать Бек-Агамалова. Но он уже погас, обессилел, и его сразу потемневшее лицо имело усталое и брезгливое выражение.
Прибежала Шлейферша, толстая дама с засаленными грудями, с жестким выражением глаз, окруженных темными мешками, без ресниц. Она кидалась то к одному, то к другому офицеру, трогала их за рукава и за пуговицы и кричала плачевно:
– Ну, господа, ну, кто мне заплатит за все: за зеркало, за стол, за напитки и за девочек?
И опять кто-то неведомый остался объясняться с ней. Прочие офицеры вышли гурьбой наружу. Чистый, нежный воздух майской ночи легко и приятно вторгся в грудь Ромашова и наполнил все его тело свежим, радостным трепетом. Ему казалось, что следы сегодняшнего пьянства сразу стерлись в его мозгу, точно от прикосновения мокрой губки.
К нему подошел Бек-Агамалов и взял его под руку.
– Ромашов, садитесь со мной, – предложил он, – хорошо?
И когда они уже сидели рядом и Ромашов, наклоняясь вправо, глядел, как лошади нестройным галопом, вскидывая широкими задами, вывозили экипаж на гору, Бек-Агамалов ощупью нашел его руку и крепко, больно и долго сжал ее. Больше между ними ничего не было сказано.
Но волнение, которое было только что пережито всеми, сказалось в общей нервной, беспорядочной взвинченности. По дороге в собрание офицеры много безобразничали. Останавливали проходящего еврея, подзывали его и, сорвав с него шапку, гнали извозчика вперед; потом бросали эту шапку куда-нибудь за забор, на дерево. Бобетинский избил извозчика. Остальные громко пели и бестолково кричали. Только Бек-Агамалов, сидевший рядом с Ромашовым, молчал всю дорогу, сердито и сдержанно посапывая.
Собрание, несмотря на поздний час, было ярко освещено и полно народом. В карточной, в столовой, в буфете и в бильярдной беспомощно толклись ошалевшие от вина, от табаку и от азартной игры люди в расстегнутых кителях, с неподвижными кислыми глазами и вялыми движениями. Ромашов, здороваясь с некоторыми офицерами, вдруг заметил среди них, к своему удивлению, Николаева. Он сидел около Осадчего и был пьян и красен, но держался твердо. Когда Ромашов, обходя стол, приблизился к нему, Николаев быстро взглянул на него и тотчас же отвернулся, чтобы не подать руки, и с преувеличенным интересом заговорил с своим соседом.
– Веткин, идите петь! – крикнул Осадчий через головы товарищей.
– Сп-о-ем-те что-ни-и-будь! – запел Веткин на мотив церковного антифона.
– Спо-ем-те что-ни-будь. Споемте что-о-ни-и-будь! – подхватили громко остальные.
– За поповым перелазом подралися трое разом, – зачастил Веткин церковной скороговоркой, – поп, дьяк, пономарь та ще губернский секретарь. Совайся, Ничипоре, со-вайся.
– Совайся, Ничи-поре, со-о-вайся, – тихо, полными аккордами ответил ему хор, весь сдержанный и точно согретый мягкой октавой Осадчего.
Веткин дирижировал пением, стоя посреди стола и распростирая над поющими руки. Он делал то страшные, то ласковые и одобрительные глаза, шипел на тех, кто пел неверно, и едва заметным трепетанием протянутой ладони сдерживал увлекающихся.
– Штабс-капитан Лещенко, вы фальшивите! Вам медведь на ухо наступил! Замолчите! – крикнул Осадчий. – Господа, да замолчите же кругом! Не галдите, когда поют.
– Как бога-тый мужик ест пунш гля-се… – продолжал вычитывать Веткин.
От табачного дыма резало в глазах. Клеенка на столе была липкая, и Ромашов вспомнил, что он не мыл сегодня вечером рук. Он пошел через двор в комнату, которая называлась «офицерскими номерами», – там всегда стоял умывальник. Это была пустая холодная каморка в одно окно. Вдоль стен стояли разделенные шкафчиком, на больничный манер, две кровати. Белья на них никогда не меняли, так же как никогда не подметали пол в этой комнате и не проветривали воздух. От этого в номерах всегда стоял затхлый, грязный запах заношенного белья, застарелого табачного дыма и смазных сапог. Комната эта предназначалась для временного жилья офицерам, приезжавшим из дальних отдельных стоянок в штаб полка. Но в нее обыкновенно складывали во время вечеров, по двое и даже по трое на одну кровать, особенно пьяных офицеров. Поэтому она также носила название «мертвецкой комнаты», «трупарни» и «морга». В этих названиях крылась бессознательная, но страшная жизненная ирония, потому что с того времени, как полк стоял в городе, – в офицерских номерах, именно на этих самых двух кроватях, уже застрелилось несколько офицеров и один денщик. Впрочем, не было года, чтобы в N-ском полку не застрелился кто-нибудь из офицеров.
Когда Ромашов вошел в мертвецкую, два человека сидели на кроватях у изголовий, около окна. Они сидели без огня, в темноте, и только по едва слышной возне Ромашов заметил их присутствие и с трудом узнал их, подойдя вплотную и нагнувшись над ними. Это были штабс-капитан Клодт, алкоголик и вор, отчисленный от командования ротой, и подпрапорщик Золотухин, долговязый, пожилой, уже плешивый игрок, скандалист, сквернослов и тоже пьяница из типа вечных подпрапорщиков. Между обоими тускло поблескивала на столе четвертная бутыль водки, стояла пустая тарелка с какой-то жижей и два полных стакана. Не было видно никаких следов закуски. Собутыльники молчали, точно притаившись от вошедшего товарища, и когда он нагибался над ними, они, хитро улыбаясь в темноте, глядели куда-то вниз.
– Боже мой, что вы тут делаете? – спросил Ромашов испуганно.
– Т-ссс! – Золотухин таинственно, с предостерегающим видом поднял палец кверху. – Подождите. Не мешайте.
– Тихо! – коротко шепотом сказал Клодт.
Вдруг где-то вдалеке загрохотала телега. Тогда оба торопливо подняли стаканы, стукнулись ими и одновременно выпили.
– Да что же это такое наконец?! – воскликнул в тревоге Ромашов.
– А это, родной мой, – многозначительным шепотом ответил Клодт, – это у нас такая закуска. Под стук телеги. Фендрик, – обратился он к Золотухину, – ну, теперь подо что выпьем? Хочешь, под свет луны?
– Пили уж, – серьезно возразил Золотухин и поглядел в окно на узкий серп месяца, который низко и скучно стоял над городом. – Подождем. Вот, может быть, собака залает. Помолчи.
Так они шептались, наклоняясь друг к другу, охваченные мрачной шутливостью пьяного безумия. А из столовой в это время доносились смягченные, заглушенные стенами и оттого гармонично-печальные звуки церковного напева, похожего на отдаленное погребальное пение.
Ромашов всплеснул руками и схватился за голову.
– Господа, ради бога, оставьте: это страшно, – сказал он с тоскою.
– Убирайся к дьяволу! – заорал вдруг Золотухин. – Нет, стой, брат! Куда? Раньше выпейте с порядочными господами. Не-ет, не перехитришь, брат. Держите его, штабс-капитан, а я запру дверь.
Они оба вскочили с кровати и принялись с сумасшедшим лукавым смехом ловить Ромашова. И все это вместе – эта темная вонючая комната, это тайное фантастическое пьянство среди ночи, без огня, эти два обезумевших человека – все вдруг повеяло на Ромашова нестерпимым ужасом смерти и сумасшествия. Он с пронзительным криком оттолкнул Золотухина далеко в сторону и, весь содрогаясь, выскочил из мертвецкой.