8
Задержанные пикетчики томились в отделении милиции, в обезьяннике — в камерах с дверями из металлических решеток. К следователю для дознания и составления протокола вызывали по одному. По одному, с интервалами, отпускали и на волю, чтобы не провоцировать новое мужиковское скопище и возможную коллективную выпивку.
— Составишь, Костя, на меня эту бумагу, и чего дальше? — спросил Сергей, сидя в кабинете напротив следователя Шубина, старшего лейтенанта с аккуратными черными усиками и веселыми глазами. Шубин жил с Кондратовым на одной улице, с ним они водили давнее знакомство.
— Штрафу вам дадут, гаврикам, за нарушение общественного порядка, и всех делов.
— Где бы еще денег на штрафы-то взять?
— Подшабашить! — тут же ответил Шубин. — Я вот сейчас разберусь с вами, гавриками, бумаги допишу и пойду вагоны разгружать. У меня на станции вроде подряда, бригада грузчиков. — Он оторвался от протокола, который писал почти машинально, усмехнулся с хитрецой, так что один ус поднялся выше другого: — Я ведь недавно женился, Сергей. Еще года нет. Надо молодую красивую жену красиво содержать. Приодеть, мебелишки подкупить. И то хочется, и это надобно… Взятки я брать не умею, поэтому приходится пуп надрывать.
Сергей знал о том, что Шубин женился. Знал, что жена нездешних мест, из Самары, что нашел ее веселый старлей, будучи на курсах в ментовской школе. Жена у него — тут Шубин без приукраски говорил — молодая, видная: вишневые губы, глаза большие, черные, грудь пышная, бедрами заманчиво повиливает… Сергей ее несколько раз видел. Проходя мимо — невольно глаз косил, обегал фигуру снизу вверх. Бывало, и оглядывался с мыслью: «Ай да Костя, какую кралю отхватил!»
— Если хочешь, могу с собой взять, — сказал Шубин. — У меня новая бригада наклевывается. Штраф за пару вечеров отработаешь.
— Я бы рад, да твои костоломы дубиной меня огрели. Шея не поворачивается и руку поднимать больно.
— Что ж поделаешь — служба. Они бы с удовольствием дубинами других проучили. Но — увы, приказа нет… Кстати, там двое братовей было. Один — с завода, другой — из ОМОНа… Я вот тоже на работяг, на нищету, протоколы сочиняю. А ведь с вашего завода двести тонн титанового сплава за границу как металлолом продали. Мы ничего сделать не можем. Частная собственность выше государственных интересов! А проще сказать: шкурный интерес больше в чести. Распишись здесь. — Шубин пододвинул протокол на край стола.
— Трусливые мы, что ли, Костя? — склоняясь над листом, пробухтел Сергей. — Брат брата лупит. Титан вагонами тащат. Ты грузчиком халтуришь. Я инженер — в грош не ценен. Будто квартиранты в родной стране. А главное, не понять: за кем сила? за кем правда?.. ГКЧП был — пьяные да непутевые. В девяносто третьем — новая грызня. Против Ельцина — те, кто с ним раньше в обнимку шел… Ваучеры, инфляции, дефолт. В телевизор посмотришь — сплюнуть хочется. А мы всё в стороне! Молчим. Боимся, выходит?
— Не забивай, Сергей, голову. Жизнь сама всё устаканит, — усмехнулся Шубин.
— Может, и устаканит. Только на нашем ли веку?
— На нашем! Конечно, на нашем! Целая жизнь впереди! — ответил безунывный следователь.
В кабинет порывисто, без стука, заглянул милицейский сержант с красным бугристым лицом:
— Тарищ старш летенант, юного мстителя поймали. Куды его?
— Какого еще мстителя?
— Хлопец. Стекло в «Волге» кирпичом хряпнул.
«Юрка!» — с какой-то горькой радостью догадался Сергей, вспомнив сына несчастной бунтарки Лизы.
— Прошу тебя, Костя, отпусти мальчугана, — заговорщицки обратился Сергей к Шубину. — Мы за себя постоять не можем, так за нас дети стихийно бунтуют… Отпусти без последствий. Матери его сейчас очень худо.
Мужики проявляли солидарность: дождались, чтобы из отделения выпустили всех заводчан, чтоб не оставили кого-то ночевать в кэпэзэшных покоях. Милиционеры тоже хотели поскорее избавиться от трудового класса, сочувствуя народному гневу под стенами одураченного завода.
Когда на свободу выпустили всех задержанных, в воздухе зависло решение: минувшее событие обмозговать и обмыть. Не всей бунтарской стаей, а разбившись на дружеские компании. Сергей Кондратов и Лёва Черных были званы Кладовщиком в гости. В сарай. Там у него было припрятано полчетверти калиновой настойки.
— Не хуже брынцаловки! — уверял Кладовщик, хотя никто таких уверений не требовал. Всем известно, что калиновую настойку Кладовщик делает на отличном муравьином спирту, который покупает в аптеке у родной сестры, фармацевта. — Запомните, братцы, похмелье не зависит от количества выпитого и от качества напитка. Если пьешь с порядочными людьми, то и похмелье не в тягость. А если с человеком дурным, то хоть ихнюю мартину дуй, утром всё нутро извернет. Верно я говорю, братцы? А?
По дороге в сарай в компанию влился Борис Вайсман. Во время беспорядков и омоновского наезда он растворился, исчез, занырнул куда-то в тину, как пескарь. Сейчас вынырнул. Как огурчик… Ни укоризны, ни обиды на Бориса, улизнувшего от омоновских клешней, мужики не испытывали. Беззлобно подтрунивали.
— Зря ты свинтил, Борька, — сетовал Лёва. — Ментам сунул бы в нос удостоверение «Пресса», они б и с нами поласковей обошлись. А тебя б никто и пальцем не тронул. На тебе, вишь, кожанка, очёчки золотые, кепочка клетчатая. Сразу понятно, что какой-то шиш с пригорка…
— Ихнего брата, папарацу, только тронь, — весело басил Кладовщик, поправляя на своей голове побитую молью шляпу. — Как в дерьмо ступишь. Такую свободу прессе устроят! Все б и позабыли, зачем у завода-то собрались. А?
— Я из редакции, отписался. Про завод уже завтра в номере будет, — отрапортовал Борис.
— Всё по-честному написал? — спросил Сергей.
— Я лажу не гоню!
В словоохотливой четверке, идущей распивать калиновое зелье, Борис Вайсман лишним никому не казался. «Боренька, сыночек, ты на них не равняйся. Они мужики, русские. У них спиваться принято. А тебе так неприлично… — не раз, не два говаривала Борису мать, Полина Янкелевна, когда поутру сын отдирал от подушки чугунную с похмелья голову и нащупывал на тумбочке очки, чтоб нацепить на опухший нос. — Равняйся на папу. Он и повеселиться умеет, и выпить. Но чтоб по стенке ползти…» Семью Вайсманов занесло в Никольск по хотенью судьбы, которой распорядилось МГБ. В послевоенном сорок девятом рентгенолога Давида Вайсмана из Витебска объявили врагом народа. В послесталинском пятьдесят шестом он освободился из северных лагерей, выписал из Витебска свою невесту Полину и, ограниченный в желаниях по выбору места жительства, обосновался в ближнем Никольске, в старом городе. Здесь и родились дети. Младший из них — Боренька. Было время, когда семья Вайсманов, как все старогорожане, вела земельное хозяйство. Картошка, лук, чеснок, огурцы попадали на стол с собственных угодий. Борька и в юности, а позднее уж и тем паче, не терпел крестьянского труда. Лопаты чурался, окучник презирал, борозды с картошкой ненавидел. Но пить с соседскими парнями пивал иной раз до одурения, похлеще, чем исконный русский. Впрочем, мало кто из молодых собутыльников заострял его национальную особость. Все считали Вайсманов вполне обрусевшими. Разве что Лёва Черных мог вставить приятелю шпильку еврейским анекдотом. Но тот же Лёва выступал верным защитником и помощником Борису, ежели в том приспичивали обстоятельства.
…В сарае у Кладовщика мужики расселись кружком: на пустых деревянных ящиках, на перевернутом вверх дном ведре, на березовой чурке. Посредине на кирпичах — фанерина, на которой из мутно-зеленого стекла четверть с чайного цвета настойкой; граненые пожелтелые стаканы, буханка хлеба, банка с солеными помидорами и железная миска с мочеными яблоками. В сарае было сумрачно. Пахло дровами, старой овчинной шубой и отопревшей периной. Еще примешивался запах брошенной обуви и той металлической заржавелой рухляди, которую любят всякие сараи и чердаки.
Моросящий нудный дождь перестал. В квадратном оконце с полувыбитым стеклом виднелась поднявшаяся из-за реки оранжевая, с прозрачными материками, луна. Выяснело и похолодало. Хотя стоял апрель, но к ночи весеннее тепло вымораживалось, и порой лужи схватывались пузырястым ледком.