Любаша была из тех, для кого жизнь — как занятная игра. Повседневные хлопоты, разное неотъемное дерганье в быту — это как погода: «Хошь злись, хошь не злись — терпи», — выражалась она; но вот всё остальное — в радость, в охотку; когда проголодаешься, кусок черного подсоленного хлеба с сочной луковицей съесть — самый смак! на праздник испечь лакомый пирог с черникой — пальчики оближешь! в субботний вечер после баньки с муженьком пропустить рюмку водки под помидорчики собственной засолки и отдохновенно отглядеть «Брильянтовую руку» — хватаясь от смеха за живот! встретить случайно в аптеке бывшую одноклассницу и наговориться досыта — самое лучшее перевспоминать! отрез модного материала купить на новую юбку — юбка-то выйдет любо-дорого, на загляденье! — всё для таких — радость, во всем — прок и интерес. «Неча тут выёживаться! Это — не то, да то — не то! Всё — то! Живи да радуйся!» А ведь Любаша, дивилась на нее Марина, двоих сыновей родила на операционном столе, через кесарево… И жила в сельском поселке, поросенка держала, куриц…
— И неча тут выёживаться! — выпалила Любаша коронную фразу в ответ на колебания Марины. — Пойдешь! Само собой пойдешь, голубушка, на день рождения! Как миленькая! От такого мероприятья отказаться — надо совсем чокнутой быть. Они с такими-то деньжищами тебя не в закусочную-автомат ведут. В лучший тутошний ресторан. Со стриптизом!
— На афише написано: эротический балет.
— Это значит еще круче! Вроде групповухи! — рассмеялась Любаша.
— Ну тебя! — оскорбилась Марина. — Я еще не решила: пойду или нет. Правда, не решила.
— Верю! Верю, голубушка. Вижу! Сама всё вижу, как у тебя с этим богачом-то закружилось. Такие отношения в самую трясину тянут. Вплоть до развода. По знаку Зодиака ты влюбчивая. Открытая. Сама понять не можешь, за кем бежать. В том-то и опасность.
— Любаша, перестань! У меня с ним ничего не было. Я побожиться могу. Он мне только руку подает, чтобы с лестницы сойти. Да один раз мои плечи своей курткой прикрыл.
— В том-то и беда. Если б он тебя сразу охомутал, — Любаша хватанула в охапку воздух, — тогда б и разговору не было. А этот, вишь, с подходом. С романтизмом. Для замужней бабы — самый липучий вариант.
— Никакой это не вариант! — еще сильнее взъершилась Марина. — У него есть жена. И сыну столько же, сколько моей Ленке!
— Где у него эти жена и сын? — язвительно приступила Любаша. — В Германии? А он в России с подушкой обнимается?
— Хватит, Люб! Всё! Не пойду я ни в какой ресторан! — отмахнулась Марина, отвернулась от соседки, в дополнительный противовес прибавила, уже подавленно, уныло: — Мне и надеть нечего. Одно платье выходное, да и то… Не хочу в нем.
— Ты, Марин, давай-ка мою кофточку примерь. Она из стрейча. Тебе в обтяжечку ляжет любо-дорого. — Любаша полезла в одежный шкаф. Марина недоверчиво оглянулась на нее. Кофточка и впрямь оказалась впору и очень хороша: подчеркнула стройность Марины. И очень к лицу, с коричневыми разводами — к ее темным глазам, и к ореховому цвету волос подходит.
— Как для тебя шитая! — подбадривала Любаша. — Теперь на-ка вот. Примерь-ка туфли. Я их почти не нашивала. Каблуки высокие. Куда я, корова этакая, на таких каблучищах! Купила, а не ношу. Для форсу больше. А тебе самое то будет… Чё, не хлябают?
— Любаш, ты вправду и туфли мне даешь?
— Можешь еще и серёжки мои примерить!
«Ну и пусть! Ну и что! — кому-то мысленно твердила Марина. Она как будто оправдывалась за что-то, когда, суетливо и немного стыдясь своего нарядного отражения в зеркале, крутилась перед этим же зеркалом. — Ну и что! Могу я хоть здесь побыть женщиной?!»
12
Василь Палыч Каретников, еще в доперестроечные времена прозванный за глаза Барином, — не мелкого пошиба бизнесмен, основатель одного из крупных московских холдингов, любил, бывало, под рюмку коньяка порассказывать о своих купеческого племени предках. Без приукраски, без легенд, Каретниковы когда-то в России и впрямь преуспевали в лесоторговле. Но язык Василь Палыч развязал только в восьмидесятых, до сего времени помалкивал о родовом древе, ибо российский двадцатый век, искромсанный революциями, переворотами, междоусобицами и войнами с интервентами, оставался почти до своего скончания веком либо тайных, либо явных преследований — политических, классовых, религиозных, национальных.
В двадцатом же веке плотный род Каретниковых оскудел, истончал до прорех, поистребленный всё тем же российским жизнеустройством. Теперь фамилию Василь Палыча унаследовали лишь два его сына от разных браков — старший Вадим и младший Роман. У Вадима росло две дочери, — это тоже был косвенный ущерб и убыток роду и фамилии Каретниковых. У Романа рос сынишка Илюша, который помаленьку забывал русскую речь, живя с матерью в предместьях Гамбурга и учась в иноязычной школе с морским уклоном. «Илюша, я прошу тебя говорить со мной и с дедушкой только по-русски!» — строго требовал Роман, когда в телефонных разговорах сын автоматически вставлял немецкие словечки. Василь Палыч, несмотря на то, что «германского» единственного внука видел очень редко, любил его больше, чем «Вадимовых девок», и ко дню рождения Илюши, помимо купли подарков-безделушек, клал на его банковский счет солидные суммы.
Хотя и с первой, и со второй женой Василь Палыч жил одинаково непрочно, Роману отцового внимания и опеки досталось тоже поболее, чем старшему единокровному брату Вадиму. Правда, впоследствии Вадим, а не Роман стал отцу первым компаньоном в коммерческих делах и даже на этом поприще перещеголял Каретникова-старшего. Роман родовую торговую линии укрепить не мог, не имея к тому склонности. Поэтому отец, посовещавшись с Вадимом, определил Роману издательскую нишу в холдинге. «Пущай книжки печатает. Это дело тоже прибыльное. Госзаказом мы его обеспечим. Халявной бумагой тоже, — рассудил Василь Палыч, когда Роман вернулся из Германии, где учился в Гамбургской академии и писал диссертацию. «Да. Книжки — это по его части, — пренебрежительно поддакнул отцу Вадим. — Тем более на халявной бумаге. Он ведь у нас отличничек».
…В школе Рому Каретникова, отличника учебы, среди избранных торжественно принимали в пионеры на Красной площади, под стенами могучего ленинского надгробия — трибунного мавзолея. Отутюженный алый галстук, звенящий голос пионервожатой, хором — текст клятвы юного ленинца, лес детских рук, вскинутых под углом на головой, как знак преданности делу вождя… После церемонии — бесплатные сладкие пирожные и чай в антракте концерта в Большом Кремлевском дворце.
Пару дней спустя, Рому после уроков подкараулила и пригласила в учительскую Эмилия Аркадьевна, седовласая старушенция завуч, державшая всю школу в кулаке. Глядя на Рому сверлящими глазами, увеличенными толстыми линзами очков, она спросила с предварительной накруткой: «Роман, ты у нас гордость школы. Теперь ты пионер, давший клятву у мавзолея. Пионер не имеет права говорить неправду! Кто из вашего класса вчера на уроке физкультуры в раздевалке для мальчиков вырезал на панели нехорошее слово?»
«Я не… не знаю… Я не видел…» — заикаясь и чувствуя, что сердце стучит где-то в горле, произнес Рома.
«Ну что ж, допустим, ты не видел… — рассуждала Эмилия Аркадьевна. — Кто из ребят приходит в школу с перочинными ножами или другими режущими предметами?»
«Я не знаю…»
«Роман, ты не умеешь врать! Не должен врать! Ты пионер! Это сделал Зарубин?» — насела на него неумолимая завуч.
Рома не только боялся выдавать Зарубина, второгодника, задиру, предводителя мелкой школьной шпаны, но и произносить его имя без крайней нужды остерегался.
«Не бойся, Роман, о том, что ты мне скажешь, никто не узнает. Это был Зарубин?»
«Нет, это был Смирнов», — ответил Рома с пересохшим горлом.
«Не может быть! — вскрикнула Эмилия Аркадьевна. — Смирнов очень приличный мальчик!»
«Зарубин дал ему нож и… заставил вырезать…»