— Почему застрелился? Себя, что ли? Объясните толком-то!
— Выпей сперва, — кивнул на кружку Кладовщик, сидевший рядом с Левой. — Помяни доброго человека. — И сам мелко перекрестился.
Сергей тоже крестно перемахнул себя щепотью и машинально выпил водку. Сперва зажал рукавом рот, потом отломил корочку хлеба — зажевать горечь.
— Из табельного оружия в состоянии аффекта. Ночью, на набережной. На дежурстве был, решил домой отлучиться, но до дому сил не хватило… — Лёва приставил указательный палец к виску — вроде пистолета, издал короткий негромкий звук «пых!».
— Не в висок, не путай! — строго уточнил Кладовщик. — В сердце он застрелился. Туда, где пуще всего болело. Не в висок! В голову, братцы, стреляются, когда ум покою не дает или совесть нечиста. А Костя в сердце пулю пустил, чтоб главную боль остановить.
— Из-за бабы с собой покончил.
— Пропади она пропадом, красавица евонная!
— Он вкалывал, вкалывал: то шубу ей, то колечко. А она, стерва — такую пакость!
— В том и дело! Незакаленным Костя оказался. Молод еще, не знал. Баба может такую подлость устроить, которая мужику и в голову никогда не вступит.
— Я бы тому менту, гаденышу, который ее предал, тоже бы пулю в лоб!
— Ежели бы она просто так сгульнула, повело молодую бабу от мужика — хрен бы с ней! А то ведь она с корыстью. А? Как потаскуха…
— Чё хочешь ряди, а за ради денег люди на любое отчаянье идут.
— Да какое отчаянье! Чего она, с голоду помирала? Чего у них, семеро по лавкам?
Мужики перекидывались фразами, из которых Сергей не уточнил ясного повода к самоубийству Шубина. Он в это самоубийство еще не мог и поверить, мрачно смотрел на поминальный «стол» и видел перед собой жизнелюбивого старлея, которых всех окружающих именовал «гавриками».
— Я с юности диву давался, — говорил Лёва. — Какую книгу ни возьму — всё про деньги. Сколько я их перечитал — и всё одна катавасия! Гоголь, Достоевский, Салтыков-Щедрин… А уж в пьесах Островского! Деньги, наследство, приданое. Без расчета пальчиком никто не пошевелит. Меня это аж коробило по молодости. Вот, думаю, люди дуреманы какие. Теперь накрылась коммунистическая уравниловка, всё опять и всплыло. Деньги стелили человеку судьбу — так и стелют! Вот и для Кости они дорогу выстелили.
— Только не в рай, прости Господи, — печально прибавил Кладовщик. Всем было известно, что православная церковь самоубиенных отвергает и запрещает их отпевать, но вопреки канонам Кладовщик, сидевший в расстегнутом синем халате, так что видать на груди серебристый нательный крестик на тонком шнурке, перекрестился. — В записке прощальной, братцы, написал: «Я так жить не смогу». Как мучился-то! А?
— Вот это обидней всего, — опять негромко загудели мужики. — А ты, Костя, смоги. Назло всем смоги!
— Это правильно. Подлость других, даже самых близких, твоей чести не убавит.
— Самую горькую боль самые близкие и приносят.
— С оружием он был. Может, без пистолета — и обошлось бы.
— Лучше б тогда уж ее порешил.
— Нет, ее он не мог. Он ей как медалью гордился, — сказал Кладовщик. Кладовщик и пересказал Сергею густым приглушенным голосом историю погибели Шубина. — …Вакансия в ихнем отделенье освободилась, должность майорская. А конкурентов-то двое: он да еще один лейтеха. Жена и стала Костю науськивать: давай, рвись, чего мешки-то таскать с мужиками, карьеру делать надо. Сходи к начальству, попросись на должность сам, согни спину. Костя парень-то сговорчивый, да перед начальством лебезить не захотел. Напросишься, прогнешься разок, так после в холуи запишут, не отмажешься. Так оно по жизни-то и выходит. А? Не пошел он проситься. — Кладовщик вздохнул, нахмурил седые пучкастые брови, промолвил: — Она сходила к его начальнику… Она ведь тоже в управленье ихнем работала, вольнонаемной, бумаги какие-то перебирала. Всё вроде шито-крыто вышло. Да не для всех. Косте должность отдали, вчера приказ начальник подписал. А его конкурент расчухал, откуда ветер, вынюхал, как чего. Ну и спьяну позвонил, сукин сын, Косте, поздравил с назначением. Бухнул ему: ты с такой женой до генерала скоро дослужишься… Дерьмо народ! А? Из глотки друг у друга кусок вырвать готовы!.. Костю под утро на скамейке на набережной нашли. Ночью он сам себя. Видно, совсем невмоготу сделалось.
Некоторое время мужики сидели в молчании. Они опять переживали то, о чем рассказал Кладовщик, и вероятно, сопротивлялись смерти Шубина, давали ему запоздалые советы, судили его жену. Они не могли чего-то понять в этой гибели молодого милицейского офицера: здесь отсутствовали месть, расплата, любовь к жизни. По логике чего-то недоставало, но этого и не могло доставать. Тут и не могло идти по здравомыслию и расчету. Все тупые вопросы «Почему?» оставались навсегда безответными.
Завскладом теть Зоя, по-прежнему щелкая неотвязные семечки, снова появилась возле грузчиков. Утирая ладошкой уголки губ, сказала:
— Работать не надумали? Ну и успеется. Простой невелик, не оштрафуют. Мне хоть новую учетную книгу не пачкать. До завтрева!
Мужики прикончили остатки водки в бутылке, пустили наполненную кружку по кругу, «по глотку», и засобирались по домам. Расходились тихо, в молчанке, всё еще протестуя в душе против трагической кончины бригадира.
Дом Сергея Кондратова находился на одной улице с домом Шубина. Проходя мимо этого дома, Сергей неожиданно свернул во двор. Он не знал номера квартиры, не знал, какие окна в этой пятиэтажке принадлежали шубинской семье, и все же неведомая сила позвала его сюда. Ему захотелось побыть здесь, в родном углу Кости, почтить его. После ходового слова «гаврики» Шубин улыбался, его аккуратные черные усы подчеркивали эту улыбку — вместе с уголками губ слегка подзагибались вверх. Сергей пробовал и поточнее вспомнить его жену, на которую, случалось, заглядывался на улице. Но сейчас он не мог ее представить живо, естественно. Она представала искаженно и смазанно, будто актриса в роли обольстительницы из какого-то пошленького фильма. Вот идет она на подлую случку, размалеванная, бедрами повиливает, — идет, чтобы выкупить собой у начальства место для простофили мужа…
Во дворе, за деревьями, Сергей увидел бежевый старенький «жигуленок». Этой «копейкой» Костя разжился несколько месяцев назад. Машину он свою любил: первая, надсадой и потом заслуженная. Сейчас машина стояла словно сирота — запыленная, с мутными стеклами, с полуспущенными колесами — брошенная без всякого догляда. Возможно, и не было так, но она такой показалась.
Выйдя опять со двора на улицу, Сергей повернул не домой, а пошел в сторону набережной, к Улузе, туда, где сыскал свой удел Костя Шубин.
Никольские улицы уже опустели. Небо померкло, и лишь однобоко горело на западе закатом. Сумерки расстилались под деревьями, густели тени. Густела и тишина. В окнах повспыхивали огни. Редкие рекламные вывески торговых точек затряслись жидкой иллюминацией.
Напротив цветочного магазина, над которым худыми стручками с ядовито-синим неоном горела надпись «Фиалка», Сергей остановился. В витринах повсюду стояли горшки с цветами, композиции из растений и кореньев, экзотические кактусы. В этом магазине, самом большом в Никольске по цветочному профилю, продавали и простенькие гераньки, и заморские фитодиковины. Здесь, в числе их, была выставлена в горшке орхидея, почти такая же, какую Марина привезла с юга.
Сергей вышел на набережную. Закатное солнце, большое, налитое красивой красниной, опускалось в дымчатую пелену над горизонтом, раскидывало по округлым бокам ближних облаков свой рдяный свет. Этот свет уже не нес света. Это был свет сам в себе и будто для себя.
Быстро, почти на глазах, темнело. Сергей не знал, где нашла пуля Костино сердце, невольно поглядывал на скамейки, ища на них пятна крови, невольно всматривался под ноги, ища те же пятна. Он, словно обзабывшись, шел в сторону старого города и всё дальше уходил от своего дома. Он смотрел на мерклую сталистую воду Улузы, на закат, которого оставалось всё меньше и меньше, на дальние туманные заречные дали. Сегодня ему не хотелось возвращаться домой.