Еще бы! Вместо друга детства встретить усыхающего прямо на глазах хихикающего китайца, прибавляющего даже к собственным смешкам лакейский суффикс (хи-хи-с!), готового предавать что угодно: себя, прошлое, родных. Заметим, что когда в третий раз (!) он представляет Толстому свою музицирующую за деньги Луизу, то после обозначения ее диковинного для России вероисповедания – лютерантка, прибавляет осторожно – предательское «некоторым образом». Как бы чего не вышло!
Не смея пожать всей протянутой руки, выбрав для пожатия только три пальца и поклонившись всем туловищем, Тонкий окончательно закрепляется в нашем сознании как добровольный винтик («тонкий» винтик!) чиновничьего миропорядка, с готовностью отрекающийся от всего собственно человеческого.
Заметим, что Толстый его к этому не только не побуждает, но по мере сил просто останавливает! Маленький человек Чехова – это во всех смыслах мелкий, ничтожный человек, который цепляется за чиновничью иерархию как за что-то единственно нерушимое и незыблемое. Вот почему наш смех над Тонким лишен сострадательности и жалости, которую вызывают в нас «маленькие люди» Пушкина (Самсон Вырин в «Станционном смотрителе») и Гоголя (Башмачкин в «Шинели»).Маленький человек Чехова вызывает досаду, он разочаровывает в своей ничтожной человеческой природе.
«Смерть чиновника» (1883)
Сюжет этого короткого рассказа Чехова анекдотичен. Экзекутор Червяков в театре неудачно чихнул, обрызгал слюной впереди сидящего генерала, далее не смог, как он считает, вымолить у него прощения и… помер от огорчения.
Что же увидел в этом сюжете писатель? Как ведет он немудрящий рассказ о трагикомической промашке своего героя?
Начало полно гоголевских красок: «В один прекрасный вечер не менее прекрасный экзекутор, Иван Дмитрич Червяков, сидел во втором ряду кресел и глядел в бинокль на «Корневильские колокола». Он глядел и чувствовал себя наверху блаженства».
Это и в самом деле смешно: чиновничья должность соотносится с… вечером: и то, и другое одинаково прекрасно. Сидит себе в театре чиновник и наслаждается. Вот только чем? Что видит он в бинокль, находясь во втором ряду кресел? Уж, конечно, не спектакль. В лучшем случае, фрагменты декораций и костюмов, части лица и тела поющих артистов. Однако – наверху блаженства. Отчего? – Очевидно, оттого, что он в театре, в партере и к тому же – с биноклем в руках. Замечательный театрал! Но счастье не может длиться долго. Как на грех «вдруг лицо его поморщилось, глаза подкатились, дыхание остановилось… он отвел от глаз бинокль, нагнулся и… апчхи!!!»
И опять-таки вроде ничего особенного. Ведь все, как известно, чихают: «и мужики, и полицмейстеры, и иногда даже и тайные советники». Это, конечно, но не все при этом попадают брызгами на генералов. Пусть генерал чужой, но все-таки генерал, извиниться надо.
И Червяков, полностью оправдывая данную ему автором фамилию, начинает юлить и пресмыкаться перед побеспокоенным им высоким чиновником.
Генерал, впрочем, ведет себя вполне миролюбиво. Приятного, конечно, мало, когда тебя в театре слюной поливают, но и он, видимо, помнил, что чихают все. Неприятно даже не это, а назойливое напоминание о факте, того не стоившем. Он пытается остановить Червякова в его пароксизме извинений: «Ничего, ничего…» Потом: «Ах, сидите, пожалуйста! Дайте слушать!» Потом: «Ах, полноте… Я уже забыл, а вы все о том же!»
Характерный пассаж: когда дома Червяков поведал своей жене о приключившемся инциденте, та, показалось ему, «слишком легкомысленно отнеслась к происшедшему; она только испугалась, а потом, когда узнала, что Бризжалов «чужой», успокоилась».
В результате родилась совместная идея сходить на другой день к генералу на прием и еще раз донести до него важную мысль о том, что его, червяковские, брызги не несут в себе никакой крамолы. И опять-таки реакция генерала вполне нормальна: «Какие пустяки… Бог знает что!» В конце концов, генерала просто жалко, он не знает, как отделаться от докучливого посетителя. В самом деле, чего ждет от него Червяков? «Генерал состроил плаксивое лицо и махнул рукой.
– Да вы просто смеетесь, милостисдарь!..»
Отнюдь! Вы еще не знаете Червякова, он и взбунтоваться может! «Генерал, а не может понять! Когда так, не стану же я больше извиняться перед этим фанфароном! Черт с ним!» Вот он – бунт на коленях!
Конечно, владей герой изящным слогом, он мог бы отделаться письменным извинением, но Бог не дал ему и этого. Пришлось идти снова. Чего тут больше: идиотизма или привычного страха? – Хватает всего. И вот тут генерал дал волю своим чувствам и повел себя как по-настоящему разгневанный человек. Он посинел, затрясся и гаркнул обомлевшему Червякову: «Пошел вон!!!»
Гаркнул так отчетливо, что «в животе у Червякова что-то оторвалось». Должно быть, чиновничья пуповина, соединявшая его с остальным миром. Нет ее – и жить нечем, да и не за чем. Остается только лечь, да не снимая вицмундира, помереть. Что и было исполнено деликатнейшим Иваном Дмитриевичем.
Вот так! Смеялись, смеялись, да и призадумались. Человека-то не стало! Впрочем, человека, ли? Разве как человек жил и умер Червяков? Разве его добровольное рабство не есть духовная смерть? Разве к нему, вытянувшемуся в предсмертную струнку на диване, не относится горькая дума Гоголя о всех, заживо погубивших свою душу: «Могила милосерднее… На могиле напишется: «Здесь погребен человек!», но ничего не прочитаешь в хладных, бесчувственных чертах бесчеловечной старости».
Вечный смех сквозь слезы. Смех по-русски. И это у совсем еще молодого, начинающего писателя, отсылающего свои первые литературные «опыты» в легкомысленные журналы.
Конечно, не случайно один из первых своих сборников Чехов назвал «Пестрые рассказы». Рассказы, в самом деле, были «пестры», как сама жизнь. Между тем от произведения к произведению уверенно набирал силу молодой писатель, перерастая себя вчерашнего. Антоша Чехонте превращался в Антона Павловича Чехова.
«Хамелеон» (1884)
Сюжет и этого рассказа прост и комичен одновременно. Полицейский надзиратель Очумелов в сопровождении городового Елдырина обходит вверенные ему владения. То есть, шествуя по городу, наблюдает, нет ли беспорядков? А они тут и приключились. Вокруг себя собрал целую толпу золотых дел мастер Хрюкин. Он, демонстративно подняв окровавленный палец, взывает к толпе и власти в лице Очумелова: «Этого, ваше благородие, и в законе нет, чтоб от твари терпеть…» «Тварь» присутствует тут же. Это перепуганный до смерти борзой щенок. Да и власть на месте. И изъясняется она именно так, как ей, власти, положено: «По какому это случаю тут?… Почему тут? Это ты зачем палец?… Кто кричал?» И далее, «строго кашляя и шевеля бровями»: «Я этого так не оставлю… Я ему покажу кузькину мать!.. А собаку истребить надо. Немедля!»
Не понимает человек шутки – пиши пропало! И знаете: это уж ненастоящий ум, будь человек хоть семи пядей во А потом, в зависимости от того, кто, предположительно, может быть хозяином собаки, Очумелов демонстрирует чудеса лакейства и беспринципности в соединении с грубой радикальностью щедринского Органчика (помните, в «Истории одного города» Салтыкова-Щедрина был такой градоначальник, в голове которого музыкальный инструмент время от времени наигрывал нехитрые «мелодии»: «Не потерплю!» и «Разорю!») Вот и Очумелов категоричен и радикален: «Не рассуждать!», «Сам виноват!..», «Я еще доберусь до тебя!»
Грустный комизм ситуации заключается в том, что в зависимости от возможной принадлежности щенка генералу, генералову брату или неизвестно кому, – Очумелов не только меняет свои «резолюции», но и совершенно по-разному интонирует. Командирский рык резко переходит… в сюсюкание: «Собачонка ничего себе… Шустрая такая… Цап этого за палец! Ха-ха-ха… Сердится, шельма, цуцик этакий…»
Но, пожалуй, самое удивительное то, что толпа хохочет… над пострадавшим Хрюкиным, который имел глупость подставить свой палец генеральской собачонке. Очумелов же полон достоинства. Его авторитет ничем не поколеблен. Он величествен, как памятник. И, запахиваясь в свою новую шинель (в разгар-то лета!) он после всего происшедшего важно продолжает свой путь по базарной площади.