— Худо мне, отче… Отхожу… Пришёл мой час…
— Положись на Господа, царь… Ты молод, силы твои велики… Не должно, сын мой, никому из смертных терять надежды. Как пришла она, болезнь твоя нежданная, так и уйдёт…
— Нет, святой отец. Знаю, не подняться мне уже… Лишь на то уповаю я, грешный, что есть еше время для меня принять схиму… Ионой… Ионой назовите меня тогда — слышишь, Сильвестр?
— Воля твоя, государь. А мы все слуги твои.
— Но это ещё не всё, отче Сильвестр… Не могу я уйти, не устроив царство своё… Что в духовную записать? Кому власть, кому венец свой передать? Нуждаюсь в совете твоём, святой отец…
— На всё воля царская твоя, государь. Как скажешь ты, так тому и быть.
— Не крутись, святой отец… Хотя бы перед концом моим близким, прошу тебя, не крутись… Сыну моему, младенцу сущему, и матери его, царице моей благоверной, блюдя обычай российский? Или брату моему возлюбленному,[50] князю Владимиру Андреевичу, мужу зрелому и властному? Или ещё что присоветуешь? А, Сильвестр?
— Не знаю я, государь… Не знаю. Поверь мне, убогому… Сам посуди: мыслимое ли то дело мне, смиренному служителю церкви Христовой, мешаться в такие великие дела? Как наставит тебя Господь — так и поступай…
— И вновь прошу, вновь молю тебя, отче: перестань петлять… Не крутись, не до того сейчас… Как быть мне, святой отец? С чем предстану я пред Господом моим? И какой ответ дам Ему в долге моём царском, в державе моей, Он же, благий, вручи мне её?
— Иване, Иване… Сын мой духовный! Или не видишь ты, что не по силам мне, недостойному, ноша сия? Зачем понуждаешь меня? Зачем возлагаешь на меня бремя решений властных, не подобающих ни сану, ни худородству моему?
— Негоже говоришь, святой отец… Нехорошо говоришь… Или не ты был пастырь и наставник мой во всех делах моих, мало не со дня воцарения моего? А теперь? Бросаешь меня?
— Нет, государь! Нет! Коли так… Коли так, то дозволь мне тогда, смиренному, молитву сотворить здесь, при постеле твоей? Дозволь воззвать к Господу — может, просветит Он меня?
— Молись, отче… Молись… Я подожду… Бога зову в свидетели: без совета с тобой волю свою последнюю я не оглашу… И духовной моей не подпишу…
И упал благовещенский поп на колени перед лампадою, пред ликом Господа нашего Исуса Христа, что висел в углу царской опочивальни. И осенил себя размашистым крёстным знамением, и воздел очи свои горе. А перекрестившись, уронил поп многодумную голову свою на грудь, и прикрыл веки, и затих, погружаясь в сокровенные тайны своего сердца и уходя от мира сего мятежного к иным, горним мирам.
Молча, сдерживая дыхание, смотрели на него все, кто был в царской опочивальне, — и братья Захарьины, и лекари дворцовые, и сама царица, привставшая в тревоге и смятении с постели умирающего супруга своего. Лишь один царь, казалось, был безразличен ко всему. Откинутая в изнеможении голова государя недвижно покоилась на подушках, и бессильны были длинные, за один лишь день до синевы исхудавшие руки его, вытянутые вдоль одеял, и лоб, и остро вздёрнутый кверху кадык его были мокры от пота. Но мутные глаза царя оставались раскрыты, и по лёгкому дрожанию их век можно было понять, что царь в памяти и тоже ждёт, на что наставит верного богомольца его Господь.
Что мог сказать повелителю своему благовещенский протопоп? А вернее, что должен был он сказать? И какова она, воля Господа? И какова она, воля державного царя? А самое главное- как лучше будет оно для Русской земли, коли и вправду не сегодня-завтра призовёт Всевышний питомца его пред светлые очи Свои?
Не готов был поп к такому испытанию. И не думал он никогда, что настанет в его жизни день, когда придётся ему отвечать на столь великий и страшный вопрос. И застонал, и заметался поп в горькой тоске, качая седою своею головою и кладя один за другим земные поклоны до самых до дубовых половиц…
Что может хотеть царь? И что может быть в той духовной? Одно из двух. Либо престол российский наследует первенец царя царевич Димитрий, пеленочник малый и беспомощный, а правительницей при нём до совершеннолетия будет государева вдова, царица Анастасия Романовна, либо передаст царь престол двоюродному брату своему, князю Владимиру Андреевичу Старицкому, мужу славному и воинскою доблестью и умом своим высоким, государственным, а царицею при нём будет мать его, богомольная княгиня Евфросинья. И сомнения нет, что царь хотел бы в согласии с московским обычаем оставить трон прямому наследнику своему. Но тут есть опасность для блага державы Российской, и опасность та воистину велика! Не Анастасия Романовна будет править, а лихие и алчные братья её, бояре Захарьины. И вельможество российское конечно же не потерпит их над собой, и оттого будут на Руси опять несогласие в людях и мятеж. Но таких же бед и несчастий должно ожидать, коли царём станет Владимир Андреевич, только мятежной стороной тогда будут Захарьины, и вся их многочисленная родня, и все могущественные московские роды, близкие к ним. И как бы ни был достоин по добродетелям своим царского венца князь Старицкий, не миновать и при нём раздоров, и смуты, и великого нестроения в державе Российской. А что оно означает — не раз уже видели то люди московские, и не дай им Бог снова увидеть его…
«Господи, просвети! Господи, яви мне волю Свою! — молился поп. — А если не то и не то? А если Мономахов венец младенцу, а правителем при нём до прихода его в совершенные лета — государев брат? Вестимо, ни Захарьины тогда не будут сыты, ни Владимир Андреевич доволен… Но как же иначе избежать смуты, и шатания, и произвола многих сильных на Руси? Захарьины как были ближе всех к трону, так и останутся, и вся сила, и все богатства их будут при них, только править не будут. А Владимир Андреевич будет многие годы владеть и править самовластно и блюсти государство Московское твёрдою рукой: светел он, князь, мыслию своею, и благочестив, и о благе державы всечасно радеет. Так неужели нельзя его уговорить не искать царского венца, обязав крёстным целованием и строгой заповедью церковною хранить волю царя?… Ах, перережут, перережут они, окаянные, друг друга!.. Перережут? Могут перерезать. А могут и нет. И если всем всё растолковать, всех примирить и обязать всех святым крёстным целованием под страхом проклятия в жизни вечной жить друг с другом в согласии и любви — не может же быть, чтобы не поняли они, лучшие люди земли Московской, что есть свет, а что есть тьма? И в чём их долг, и в чём их спасение по Бозе и по совести своей?… Но примет ли умирающий царь выбор сей разумный? А если не примет? А если последним мановением перста своего велит бросить его, попа бестолкового, его, слугу своего недогадливого, псарям? Господи, спаси! Господи, сохрани меня от гнева его!»
Бледен был поп, когда поднялся он с колен. Но ещё более того побледнели лица царицы и братьев её, когда услышали они слова его дерзостные и поняли, что предлагает он.
— Предал, дедушка?! И мужа, и меня, и сына моего? А я так верила тебе! — только что и могла, всплеснув руками, вымолвить царица, поражённая таким неслыханным отступничеством. — И кого?! Ближнего друга и покровителя духовного своего!
— Ты что, поп, рехнулся? Что ты несёшь? Или перекупили тебя Старицкие? Или жизнь твоя надоела тебе? — стеной надвинулись на него, и зашумели, и затрясли кулаками братья Захарьины, горя негодованием против умысла сего коварного, что обрекал их на милость Старицкого князя и ведомой всем суровостью и властностью своею старухи — матери его.
И был крик, и была брань великая в царской опочивальне, у постели умирающего царя. Будто забыли братья царицыны, что близится, близится для царя час великого таинства Божия — смерти его безвозвратной здесь, на земле, и ухода его в жизнь вечную. И будто забыли они, что должно всякому христианину со смирением, и покаянием, и со вздохами печальными встречать приход её, куда бы ни явилась она — в хижину убогую или в чертоги царские. И будто забыли они в гневе и злобе своей неистовой о присутствии главного лекаря дворцового и помощников его, коим не должно было знать ничего из великих тех и тайных дел, что вершатся у государя в Верху.