— Не всех, государь! Кого надо было, того и порезал. И до сего дня не раскаиваюсь в том… А иной раз, государь, смотрю я на тебя, как ты, белый царь, живёшь… И думаю: да как же он, великий, терпит такое непочтение и непослушание себе? От своих же холопей, кому и глаз-то не должно сметь поднять на него? Как позволяет он такое им?
— Это ты про кого?
— Сам знаешь, про кого… Кто недавно отмолил у тебя жизнь изменников твоих, князя Семёна Ростовского и сродственников его? Кто заставил тебя волю твою царскую переменить?… Аж на литовских рубежах беглецов тех поймали! Куда ж ещё больше, какие ещё тебе нужны были доказательства измены их?
— Князь Семён изменил по дурости да по малодушию своему. Не со зла…
— А тебе что за дело, почему он изменил? Коли бы то было у меня, давно торчать его голове на колу! А за ним бы и всех заступников его на кол посадил…
— И попа?
— А он чем лучше других?
Сверкнёт, бывало, государь глазами на некогда казанского царя, а ныне верного подручника своего, а сказать ничего не скажет в ответ, лишь молча протянет ему кубок веницейский с рейнским вином или мальвазией: пей, мол, царское твоё величество, да помалкивай! То не твоего ума дело, и не тебе, холопу, судить, кому на Москве в чести быть, а кому на колу сидеть. Дай русским людям самим разобраться, кто у них изменник, а кто нет…
— А у вас в горах, князь, тоже режут на пирах своих гостей? — отвернувшись от Шиг-Алея-царя, спрашивал государь другого верного слугу своего, тоже теперь непременного участника всех царских забав — князя Михаилу Темрюковича Черкасского, крещёного черкеса, сидевшего обычно за столом по левую руку от него. Несметно богат, и удачлив, и хорош собою был юный горский князь! А как в седле сидел, варвар! Не то что иной наш тюха-матюха, всё больше охлупкою, будто куль какой с мукой…
— Нет, государь. У нас гость — это свято. Приходи, садись, пей-ешь, песни наши слушай — никто не обидит тебя.
— А если враг придёт?
— И врагу место за столом найдётся. Пока он в твоём доме, он не враг, он гость. А вышел, к себе поехал — ну, уж тогда не обессудь.
— Что, вдогонку за ним поскачешь? И там, за околицей, и прирежешь его?
— Зачем я поскачу? Я не поскачу. И отец мой не поскачет, и братья на коней не сядут. На то у отца мюриды есть, слуги верные его. Они знают свой долг.
— И много у отца твоего таких слуг?
— Много, государь. Может, даже больше, чем у тебя.
— А кто лучше служит повелителю своему? Мои люди или люди отца твоего?
— Не гневайся, государь! Наши люди лучше служат, чем твои. Коли отец сказал, слово его — слово Аллаха! Любой, не прекословя, на смерть пойдёт, имение своё отдаст, а надо — и семью не пожалеет. У нас когда в службу джигита берут, он клятву даёт, кровью скреплённую: никого не жалеть и никого над собою, кроме повелителя своего, не знать. Но зато и его никому в обиду князь не даст! И детей, и жён его будет кормить, Коли смерть ему в бою случится или увечье какое тяжкое на службе княжеской…
— Да вроде бы и у нас так же, князь!
— Так, государь, да не так! Твои люди вольные: хотят, слушают тебя, хотят, нет. Это только видом своим они покорные рабы твои, а на деле кто как хочет, так и живёт… А у отца моего слуги — что псы цепные! Злые, голодные, отважные — любого в клочья разорвут, насмерть загрызут, только скажи. А своего ничего у них нет… Вот бы и тебе, государь, против врагов твоих полк такой устроить! Опричь всей твоей земли… Тысяч так на пять, на шесть удальцов… Чтобы, кроме тебя, они не знали никого и чтоб никто им в державе твоей, кроме тебя, был бы не в указ…
— Пробовал, князь! Не вышло. И на тысячу-то людей земли не хватило. А ты говоришь — тысяч пять, а то и шесть! Земля-то вся уже поделена. А казна моя для такого великого дела скудна…
— А ты отыми.
— Что отыми?
— Землю отыми.
— Ишь, прыткий какой! У кого отнять-то? Ты знаешь- у кого?
— А не жалуешь кого, у того и отыми…
— Н-да… Отыми, говоришь? А что, Василий Михайлович, как думаешь, может, дело говорит князь? — обращался, развеселившись, царь к шурину своему, старшему из рода бояр Захарьиных, человеку, известному на Москве коварством своим, но ума бойкого и в службе царю усердного. — Может, и правда нам землю меж слуг наших переделить? Плох слуга — с поместья али с вотчины долой, а хорош — получай своё да Бога благодари… Или крик подымется?
— Подымется, государь! — отвечал ему двоюродный брат царицын. — Такой вой да плач подымется — уши заткнёшь! Да сам же и пожалеешь о том, что затеял… А князь дело говорит. Такой опричный полк самых ближних слуг твоих тебе нужен, государь. Но не враз… Ты сперва руки себе развяжи! Да от опеки отеческой доброхотов твоих избавься, что шагу тебе не дают ступить без разрешения, да благословения, да причитаний их бабьих… А полк тот можно и на жалованье собрать, без передела земли. А денег для того войной добыть…
— С кем?
— А кто послабее, государь, с того и взять… Ливонию надо воевать, великий царь! Она против тебя долго не устоит…
— А как воевать её, Василий Михайлович? Из-за чего? Трудно к ней прицепиться… Да и зачем? Дерптского епископа люди и так уже покорство своё изъявили на всей нашей царской воле. И недоимку, что за ними ещё от деда нашего числится, обещались сполна уплатить. И торговых, и ремесленных людей к нам и от нас без помехи пропускать… Адашев говорит, теперь не обманут! Почуяли, что плохи их дела…
— Адашев, Адашев!.. А деньги где? У тебя в казне? Обещать-то они, государь, все мастера…
— Будут деньги! Купцы московские, Василий Михалыч, ручательство своё за них дают. Предлагают сами выплатить за них ту недоимку. Под их векселя…
— А хоть бы и выплатили, государь! Насколько тебе тех денег хватит? По пустякам разлетятся, и не заметишь как… А тебе нужна поголовная с ливонских людей подать. Да не на срок, а на вечные времена. И не с одного Дерпта, государь, а со всей Ливонской земли… Да и сразу, оружием, с них немало можно взять. Богатая земля!
— Ну, а ты, боярин, что скажешь? — оборачивался царь к Алексею Басманову, мужу нрава крутого и буйного, однако не раз уже показавшему неколебимую стойкость свою и умение в ратном деле. А ещё известен Алексей Басманов был тем, что выпить мог на пиру ведро, а хмель его не брал: только багровел лицом боярин, да дышал с одышкою, да тяжело потел. — Покорим мы, Алексей Данилыч, Ливонию или нет? А коли покорим, то какою кровью, малою или большой?
— Малою, государь! Ливонцы давно уже не те! — хрипел ему в ответ Басманов. — Всё больше меж собой собачатся да деньги копят, да на перинах пуховых почивают. А мечи их ржа съела — все давно в чуланах лежат…
— А ты пойдёшь их воевать, коли я тебя туда пошлю?
— Да как же я не пойду, государь? Я твой слуга, куда скажешь, туда и пойду… Обидно мне, государь, от тебя такое слышать! Чем я, холоп твой, провинился перед тобой?… Вестимо, пойду! И сам пойду, и сына с собой возьму…
— Фёдора? Ну, нет, Алексей Данилыч! Молод он ещё у тебя к крови-то привыкать… Ты его нам оставь. Он нам люб. А пуще того любы нам песни да пляски весёлые его…
И, отыскав глазами где-то на дальнем конце стола младшего Басманова, царь подзывал его к себе, и дарил его словом приветливым, и кубок вина ему подносил сам, рукою своею царской. А после того, ударив в бубен, ласковым толчком выталкивал он любимца своего вперёд, где его ждали уже скоморохи, и ряженые медведем, и девки красные, готовые петь и плясать хоть до утра. И вновь начиналось раздольное веселье, крики, и песни, и дудки, и ложки звонкие, а посреди этого веселья огнём взвивался в самозабвенной пляске юный Басманов, и гнулся тростинкою, и вертелся, как вьюн, вихрем проносясь вдоль столов. И светлели, оживлялись тогда лица гостей, отяжелевших от вина и долгого сидения за пиршественным столом. И темнел, наливался кровью взгляд царя, и странная улыбка начинала блуждать у него на устах. А о чём улыбался царь, понять тогда ещё не мог никто…