С поезда сразу в театр и в студию. Молоко — на столе, боржоми есть, но молоко остается в бутылке, а дома на столе — пузырьки от Феррейна с длинными ярлыками, на которых так импозантно изображение аптеки на Никольской. Направления на анализы, результаты анализов, тетради для врачей: графики-кривые анализов (весь невеселый набор, сопровождающий серьезно больного человека и почти не изменившийся до наших дней, переживет своего владельца).
Вадим Шверубович шел по Камергерскому, увидел у «конторы», так назывался служебный вход, как остановился извозчик с Сулером: «Увидев с противоположной стороны улицы, как он неуклюже, как-то громоздко слезал с пролетки извозчика, я подбежал к нему. Он скорее тяжело, чем крепко обнял меня и пристально ощупал мне плечи и ребра: „Хорошо, что худой, таким и держись подольше, не толстей — жирному жить мерзко, противно, скверно и для здоровья и для души. Для здоровья — потому, что у жирного дерьмо внутри задерживается, а для души… — Он помолчал. — Да то же самое — разная дрянь застревает и душу отравляет“. Лицо у него было больное, старое, грустное, глаза смотрели мимо меня, он явно думал о чем-то трудном и печальном и, совсем забыв обо мне, хотя и опирался на меня всем весом, вошел во двор и поднялся на ступеньки „конторы“. Уже открыв дверь, он оглянулся на меня, вроде как вспомнил, что я тут: „Не обрастай жиром, не забывай про зеленую палочку, и что ты наш матрос первой статьи, загребной „Дуба“, не забывай.
А может еще походим по Днепру, а?“
Когда дверь за ним затворилась, я чуть не в голос разревелся — такая тоска была в его глазах, такая безнадежность звучала в его голосе. Никогда я не видел нашего дорогого дядю Лёпу таким. А больше я его и вообще не видел живым».
Матрос первой статьи в дальнейшем прошел столько морей и рек, что их с избытком хватило бы на всю команду «Дуба-Ослябя». «Качаловская группа» Художественного театра, гастролировавшая в 1918–1922 годах по югу России, попала в самую круговерть Красной Армии — Белой Армии — добрармии, корниловщины, деникинщины, врангелевщины. Вчерашний московский гимназист Дима в полную силу проявил способности организатора-оформителя любой сцены, бутафора, осветителя, суфлера, шумовика (от громовых раскатов, до щебетания птиц). Сказалась школа Сулера, опыт столичных капустников и летних спектаклей-экспромтов. Вчерашний гимназист к тому же стал истинным воином добровольческой армии, так как вступил в нее добровольцем. Узнал не по книгам, что такое окопы, ночные бои, конные атаки, смерть таких же вчерашних гимназистов. Родители считали его погибшим — нашли живого в Новороссийске, на вокзале. В тифозном бреду.
В дальнейших странствиях Качаловых — качаловцев, по европейским городам, в гастролях Художественного театра, в Америке 20-х годов, Вадим был незаменимым завпостом, театральным инженером, а также переводчиком, посредником между своими и французскими, американскими, немецкими театрами. Вот когда пригодилось то, чему обучала бесстрашная бонна, спасшая их от пожара в «профессорском уголке», запойное чтение Луи Буссенара, Фенимора Купера на языках подлинников. Особенно любил Вадим Васильевич немецкий язык, книги готического шрифта; мог говорить в Берлине — как коренной берлинец, в Вене — как австриец, в Риге и Кенигсберге — как прибалт.
Это спасло его в двадцатых годах, это спасло в сорок первом. Поздняя осень. Московское ополчение. Бои на Истре, в виду Химкинского водохранилища. Качаловы вторично хоронят сына — пропал под Москвой. Действительно пропал: пережил плен, концлагерь, бегство через Германию, Австрию; жители чужих земель укрывали, снабжали едой, передавали из рук в руки, до Италии — партизанской.
Победа. Участник итальянского Сопротивления возвращается в Москву. Конечно, не к родителям, а на недалекую Лубянку. Допрашивали, как говорится, «с пристрастием», он стоял на правде. Сына Василия Ивановича Качалова, знаменитого артиста, на спектаклях которого по многу раз бывал Сталин в сопровождении Берии и всего Политбюро, разрешили отпустить домой и заполнить анкету для поступления в МХАТ. Приняли. И в 50–70-х «показы» его истинны, как его книги о Художественном театре. Вадим Васильевич показывал Станиславского, свою семью, Сулера на Днепре, в студии. Сулера последней встречи в Камергерском. «Не забывай про зеленую палочку…» — про ту, которая закопана в Ясной Поляне.
Сулеру медицинские процедуры не приносили облегчения. Опухали ноги, под глазами появились отеки; «кусочки белка» разрушали зрение, слух, память. И прежде забывал вдруг, что вызвал к себе студийцев, и они заставали его спящего.
Сейчас мучительно тревожны провалы в памяти. Похожее было в прошлом у Александра Ивановича Герцена. Похожее будет в будущем у Михаила Афанасьевича Булгакова.
Миша Чехов наблюдал:
«Незадолго до смерти Сулержицкого мы заметили в нем беспокойство и возбужденность, которые вскоре сменились упадком сил.
Он стал ко многому равнодушен. Казалось, он погрузился в какие-то новые мысли и чувства и не хотел поведать о них окружающим.
В таком состоянии он однажды ночью пришел ко мне. Выйдя к нему навстречу, я увидел перед собой странную фигуру. Плечи его были опущены, рукава совершенно закрывали руки, и шапка была надвинута на глаза. Он глядел на меня, молча улыбаясь. Во всей его фигуре была необыкновенная доброта.
Я предложил ему раздеться, но он не трогался с места. Я снял с него пальто, шапку, мягкие рукавицы и провел его в комнату.
— У меня есть овощи. Хотите, Леопольд Антонович?.. Он почти не понял моего вопроса и вдруг невнятно, но радостно начал рассказывать что-то, чего я не понял. Удалось уловить только радость, волновавшую его во время рассказа. Затем умолк.
Просидев у меня около часа, он ушел, по-прежнему светло и загадочно улыбаясь».
Такие провалы памяти знал, будет знать сам Чехов. Особенно когда отойдет от антропософии, окажется наедине с темнотой, страхом исчезновения, от которого не спасет память отца, матери, няньки, Сулера.
Ольга Ивановна отвезла Леопольда Антоновича в близкую от дома Солдатенковскую больницу (имя мецената, на чьи средства была построена эта громада — ушло, сейчас все ее знают как «Боткинскую». — Е. П.). Пускали к больному немногих; возле входа в отделение толкались многие: «Не нужна ли помощь? Как последний анализ?»
Пустили Вахтангова. Он пишет «Б. М. С.» — Борису Сушкевичу, который все играет в «Сверчке» рассказчика, похожего на Пиквика:
«Дорогой Борис Михайлович!
Прочтите сердцем, что я пишу Вам, и поймите меня хорошо.
За несколько дней перед смертью Леопольда Антоновича я был у него. Вот Вам дословный диалог. Бондырев присутствовал при этом.
Леопольд Антонович много, длинно и сбивчиво говорил о „Колоколах“. Мне передалась его мучительная тоска.
Я же ясно видел, что он умирает.
Тогда я наклоняюсь к нему и говорю ему, уходящему от нас:
— Не волнуйтесь, Леопольд Антонович, „Колокола“ я поставлю.
Он долго пристально смотрел. Понял, что я вижу его скорую смерть и беспомощно, растерянно, больным, тонким голосом сказал:
— Нет, почему же. Я хочу ставить.
Я понял, что он не хочет примириться со своей безнадежностью; и заторопился, чтоб не тревожить его.
— Да, конечно, то есть Вам буду помогать.
— Да, непременно. Очень хорошо.
— Я с Борисом Михайловичем сделаю всю подготовительную работу, и Вам будет легко.
— Да, непременно. Очень хорошо.
Ну вот, Борис Михайлович, я и хочу, чтобы „Колокола“ мы ставили вместе».
Колокола диккенсовские словно звонят неслышимо на сегодняшнем Арбате, где Театр вахтанговский, «Щука» — театральное училище вахтанговцев. После «Турандот» Вахтангов хотел вернуться к «Колоколам», но премьера «Турандот» стала последней премьерой режиссера. Сказка о Калафе, прекрасном принце астраханском, который влюбился в портрет китайской принцессы Турандот и отправился добывать принцессу, как Синюю Птицу, — продолжала студийного «Сверчка» и уходила от него в некое новое вахтанговское царство, которое сам он определял как «фантастический реализм».