Наступила глубокая осень. Неотложные дела журнала торопили Марию Карловну в Петербург. Накануне отъезда она решительно заявила мужу:
— Саша! Нам невозможно возвращаться вместе. Все уже знают о нашем разрыве, и с этим мнением придется считаться…
Куприн напряженно, новыми глазами поглядел па жену. «Жестока ты, Маша, жестока…» — хотелось сказать ему и добавить еще о грибоедовской княгине Марье Алексевне. Но он смолчал, только желваки заходили под кожей.
— Ты снимешь себе холостую комнату, гарсоньерку, — ровным голосом продолжала Мария Карловна, словно не заметив, какое впечатление произвели ее слова, — и будешь работать над «Поединком». А я стану навещать тебя. Хорошо? И ты можешь приходить ко мне. Но так, чтобы нас не видели вместе…
Комнату Куприну снял верный Маныч на Казанской улице, недалеко от Невского. Она была большая, светлая, с двумя окнами, выходившими на открытый чистый двор, и приличной обстановкой: кровать за высокой ширмой, платяной шкаф, диван с двумя мягкими бархатными креслами. Между окнами стоял письменный стол, а рядом в углу — белая гипсовая фигура девушки с корзиной цветов. Она служила Куприну вешалкой для мелких вещей его туалета.
Вечером, поработав над рукописью, он шел домой, в квартиру Давыдовых. Поднимался по черной лестнице, проходил через кухню и коридор в комнату Марии Карловны, чтобы не встретиться с ее знакомыми, которые в столовой могли пить чай или ужинать после театра. Утром, после завтрака, он уходил к себе на Казанскую. К новому 1905 году Куприн закончил десятую главу и внес небольшие изменения в рассказ «В казарме», который стал одиннадцатой главой «Поединка». Ефрейтор Верещака, который «репетил» словесность с новобранцами, стал в «Поединке» ефрейтором Сероштаном.
— Как мне хорошо и спокойно работается, — говорил Куприн жене, потирая руки.
Но вскоре вездесущие друзья прознали, что он поселился в гарсоньерке и ведет холостой образ жизни. Примерно с середины «Поединка», с главы четырнадцатой, работа у Куприна пошла очень медленно. Он делал большие перерывы, которые беспокоили Марию Карловну.
После его очередного кутежа она непреклонно сказала:
— Ты пропустил много времени, и тебе все труднее и труднее приняться за работу. Мириться с этим я больше не намерена. И вот мое твердое решение: пока не будет готова следующая глава, домой не приходи.
Куприн, не подымая головы, медленно ответил:
— Пишу очень медленно, Маша. Как я закончу повесть, еще не знаю, и это меня мучает. Могу приносить тебе не более двух-трех страниц новой главы.
Теперь домой «в гости» Куприн приходил отдыхать только тогда, когда у него была написана новая глава или хотя бы часть ее. Однажды он принес Марии Карловне несколько старых страниц. Утром она заявила ему:
— Так обманывать меня тебе больше не удастся! — И распорядилась укрепить на внутренней двери кухни цепочку. Куприну приходилось, прежде чем попасть в квартиру, просовывать в щель рукопись и ждать, пока она пройдет цензуру Марии Карловны. Если это был новый отрывок из «Поединка», дверь отворялась.
Куприн молча страдал. Болезненно самолюбивый, он чувствовал себя униженным вдвойне, работа валилась из рук. А побывать в семье ему очень хотелось, и он опять пришел со старыми страницами, надеясь, что Мария Карловна их забыла.
Он просунул листки в черную щель и сел на лестнице, проклиная себя за безволие, вновь ощутив себя маленьким кадетом, которого отправят в карцер. Голос Марии Карловны с мягкой непреклонностью прозвучал из-за двери:
— Ты ошибся, Саша, и принес мне старье. Спокойной ночи! Новый кусок принесешь завтра.
Дверь захлопнулась.
— Машенька, пусти, я очень устал и хочу спать. Пусти меня, Маша… — Голос Куприна дрожал.
Ответом было молчание.
Он сидел на ступеньке, обхватив голову руками, и беззвучно плакал.
— Какая ты жестокая… безжалостная…
Куприн поднялся и медленно пошел вниз.
Занятый работой над «Поединком», которая становилась все более и более мучительной, Куприн чувствовал себя ослепшим и оглохшим: все, что творилось на улице и врывалось в форточку, не долетало до него. Он не раскрывал газет, со страниц которых вопреки цензурным рогаткам доносились отзвуки надвигавшейся революционной бури. И кровавые события 9 января 1905 года застали его совершенно врасплох, сперва подавили, а потом вызвали гнев и ярость.
Вбежав в квартиру жены, он едва не сбил с ног выходившего из прихожей человека в шапке, низко надвинутой на глаза, и все же успел быстрым писательским взглядом схватить его очень бледное с серым оттенком лицо, со свисавшими на лоб, до самых бровей прямыми, темными, слипшимися от пота волосами и глубоко сидящими черными глазами. Не извинившись перед незнакомцем, Куприн крикнул с порога: — Маша! Ты не можешь себе представить, что творится на улицах! На Дворцовой площади расстреляли мирную демонстрацию рабочих! Подумай только, какая выдумка — идти с иконами к царю! А этот дурак ничего не понял и приказал стрелять в безоружных людей… Рассказывают о каком-то священнике Гапоне, который шел во главе демонстрации… А кто у тебя был?
— Не знаю, — пожала плечами Мария Карловна. — Миклашевский кого-то приводил.
В последние дни Мария Карловна частенько выполняла поручения легального марксиста, критика Миклашевского-Неведомского и его друзей: то ей передавали на хранение какой-то пакет, то предупреждали, что, если к ней на квартиру явится неизвестное лицо с запиской от них, его следует направить по такому-то адресу.
— Однако твой инкогнито знатный водохлеб, — улыбнулся Куприн, видя множество пустых стаканов на столе. — С коньяком я бы тоже выпил чаю…
Снова и снова возвращаясь к кровавой бойне на Дворцовой площади, Куприн сказал, что в Петербурге ему работать теперь вовсе невозможно. Он не усидит над рукописью и будет рваться на улицу, в толпу.
— Поезжай в Сергиев Посад, — предложила Мария Карловна. — Там сейчас тишина. Помнишь, как мы с тобой в прошлом году ездили по окрестностям Москвы и осматривали старинные монастыри, в которых когда-то подолгу гостили митрополиты?
— Еще бы! — отозвался Куприн. — Я купил у монахов несколько маленьких икон — «Нечаянная радость», «Неопалимая купина», «Встреча Авраама с двумя ангелами»…
Во второй половине января он уже был в Сергиевом Посаде, бродил возле знаменитой башни, со времен Петра Великого прозванной «Утиная», стоял в толпе возле ракии преподобного Сергия Радонежского. Он любил этот уголок Москвы XVI столетия, эти красные и белые стены с зубцами и бойницами, ернический торг на широкой площади, расписные троичные сани, управляемые ямщиками в поддевках и в круглых шляпах с павлиньими перьями: «Купец, пожалуйте!..» — и блинные ряды, и бесконечное множество толстых, зобастых и сладострастных святых голубей, и монахов с сонными глазами, большим засаленным животом и пальцами, как у новорожденного младенца — огурчиком, и пряничных коней и деревянных кукол — произведения балбешников, и многое другое, пестрое и неповторимое, как старая и бесконечно родная Русь.
Творческий настрой возвращался, Куприн теперь работал легко и помногу, тревожась только одним: почему молчит Мария Карловна. Ему казалось, что никакие ветры не донесут до сытого и богомольного Сергиева Посада волнений и тревог, переживаемых обеими столицами. Между тем в близкой Москве полиция не дремала. Под особый надзор были поставлены близкие Горькому писатели. Стало известно, что на Грузинах, на квартире Леонида Андреева происходило заседание большевиков — членов ЦК РСДРП. 10 февраля, на другой день после заседания, Леонид Андреев был арестован и препровожден в Таганскую тюрьму.
Вспомнили и о Куприне.
В четыре утра в дверь его квартиры в Сергиевом Посаде постучали. Радуясь, что это долгожданная весточка от жены, Куприн босиком побежал по длинному холодному коридору, спрашивая на ходу: