Когда они вышли из дома Харкевич, было уже совсем темно — по-южному, тепло, тихо, с ясным месяцем и редкими лучистыми звездами в глубоком небе. Крымский вечер навеял Куприну настроение умиротворенности и покоя. Море ласково, с влажным шелестом лизало берег.

— Как мучительно больно, как непонятно — до дрожи, до сумасшествия, — вдруг сказал, останавливаясь, Бунин, — знать, что тот человек, о котором ты каждый день, каждый час думаешь, мучаешься, страдаешь, даже не вспомнит тебя. Отрезала, разлюбила и позабыла! Как это может только женщина…

И почти без паузы тихо начал читать:

За все тебя, господь, благодарю!
Ты, после дня тревоги и печали,
Даруешь мне вечернюю зарю,
Простор полей и кротость синей дали.
Я одинок и ныне — как всегда.
Но вот закат разлил свой пышный пламень,
И тает в нем Вечерняя Звезда,
Дрожа насквозь, как самоцветный камень.
И счастлив я печальною судьбой,
И есть отрада сладкая в сознанье,
Что я один в безмолвном созерцанье,
Что всем я чужд и говорю — с тобой…

«Вот ты где настоящий… — подумал Куприн, проникаясь состраданием и нежностью к Бунину. — Не тогда, когда ты балаганил за столом у Харкевич, а тут, сейчас…»

— Милый, — сказал он в темноте. — Милый ты мой! Вася! Альберт! Я бывший офицер, грубиян. Но как я чувствую тебя, твою душу!..

Они расцеловались и разошлись: Куприн пошел в бедный дом рыбака-грека, Бунин — в дешевую ялтинскую гостиницу. Но оба не могли уснуть.

Куприн уже разделся и лег под влажную простыню. За тонкой стенкой шумели, возились полдюжины чумазых и курчавых детишек хозяина. Куприн думал о Бунине, о его судьбе, о Чехове, которого уже не просто любил, а боготворил. Беспокойное волнение разгоралось в нем. Он накинул простыню и вышел на скрипучую терраску.

Была уже полная крымская ночь — черная, по-весеннему прохладная. Куприн искал во мраке, в нагромождении смутно белеющих аутских домиков чеховский своими рысьи-зоркими глазами, и ему показалось, что он видит его, видит в оконце кабинета свет.

Мозг пытался найти точное выражение тому, что Куприн пережил за эти две недели в Ялте, в каждодневных встречах с Чеховым. Получалось очень громоздко и опять высокопарно. Но если бы он мог сжать все эти мысли до одной фразы, то скорее всего появились бы те самые слова, которые много позднее записал Бунин:

«У Чехова все время росла душа…»

3

Чехов — Куприну.

22 января 1902 года, Ялта.

«Дорогой Александр Иванович, сим извещаю Вас, что Вашу повесть «В цирке» читал Л. Н. Толстой и что она ему очень понравилась. Будьте добры, пошлите ему Вашу книжку по адресу: Кореиз, Таврич. губ. и в заглавии подчеркните рассказы, которые Вы находите лучшими, чтобы он, читая, начал с них. Или книжку пришлите мне, а уж я передам ему.

Рассказ для «Журнала д(ля) в(сех)» пришлют, дайте только «очухаться» от болезни.

Ну-с, будьте здоровы, желаю Вам всего хорошего…

Ваш А. Чехов».

Отступление первое ХУДОЖНИК

1

Натура, одаренная от природы по-русски щедро, широко, с размахом, писатель милостью божьей, Куприн поражал современников возможностями своего таланта. «Я сказал: „по своей талантливости“. Нужно сказать — „большой талантливости“», — поправлял себя пристрастный к собственному поколению Бунин, вспоминая о Куприне, о трудности его жизненного пути, о неравноценности написанного им, о многом разном, великом и малом, что соединилось в личности писателя.

Куприн родился 26 августа (7 сентября) 1870 года в захолустном городке Наровчате Пензенской губернии. Отца своего, мелкого чиновника, умершего от холеры, когда мальчику шел второй год, он совсем не помнил. В 1874 году Куприн переезжает с матерью в Москву и поселяется в общей палате вдовьего дома на Кудринской площади. Так начинается для будущего писателя долгая полоса беспрерывного заточения во всякого рода казенных заведениях.

Во вдовьем доме (описанном впоследствии в рассказе «Святая ложь») он по крайней мере не был оторван от матери. Вообще для детства Куприна и формирования его личности немалое значение имело то обстоятельство, что в глазах ребенка место «верховного существа» безраздельно заняла мать.

Судя по свидетельствам современников, Любовь Алексеевна Куприна, урожденная княжна Кулунчакова, «обладала сильным, непреклонным характером и высоким благородством» (Кончина матери А. И. Куприна.— «Русское слово», 1910, № 135, 15 (28) июня). Это была женщина энергичная, волевая (чего только ей стоило после смерти мужа воспитать почти без средств к существованию троих детей) и даже с оттенком деспотизма в характере. Авторитет Любови Алексеевны оставался непоколебимым в течение всей ее долгой жизни. Она была натурой незаурядной, обладавшей, по словам Куприна, редким «инстинктивным вкусом» и тонкой наблюдательностью. «Расскажешь ли, или прочтешь ей что-нибудь, — вспоминал Куприн, — она непременно выскажет свое мнение в метком, сильном, характерном слове. Откуда только брала она такие слова? Сколько раз я обкрадывал ее, вставляя в свои рассказы ее слова и выражения…» И у шестидесятилетнего Куприна образ матери вызывает совершенно детски-восторженные признания. В своем автобиографическом романе «Юнкера» он не называет мать Александрова иначе, как «обожаемая». Мечтательный и одновременно вспыльчивый, нежный и упорный до упрямства мальчик оказался обязанным матери многими чертами своего характера.

В 1876 году из-за тяжелого материального положения Любовь Алексеевна была вынуждена отдать сына в Александровское малолетнее сиротское училище. Саша надел первую в своей жизни форму — «парусиновые панталоны и парусиновую рубашку, обшитую вокруг ворота и вокруг рукавов форменной кумачовой лентой». Казенная обстановка, злобные старые девы-воспитательницы, наконец, сверстники, которые «были с самого первоначала исковерканы», — все это причиняло мальчику страдания и вызывало в нем протест.

Однако жизнь в сиротском пансионе могла показаться еще терпимой в сравнении с гнетущим бытом кадетского корпуса, куда поступил Куприн. В 1880 году он сдал вступительные экзамены во Вторую Московскую военную гимназию, которая два года спустя была преобразована в кадетский корпус. И снова форма: «черная суконная курточка, без пояса, с синими погонами, восемью медными пуговицами в один ряд и красными петлицами на воротнике». Поистине детство Куприна было насильственно затянуто в казенную форму. В повести «На переломе» («Кадеты») Куприн подробно запечатлел калечащие детскую душу нравы «бесшабашной республики», тупость начальства, «всеобщий культ кулака», отдававший более слабого на растерзание более сильному, наконец, отчаянную тоску по семье и дому.

Десятилетний мальчик столкнулся в эту пору с несправедливостью, возведенной в закон. В его сознании нормы честности и благородства, поддерживаемые в семье материнским авторитетом, приходят в резкое несоответствие с царившим в гимназии правом сильного, с нелепой казарменной воспитательной системой. Болезненную травму оставила в душе мальчика публичная порка (описанная в «Кадетах»), которой подвергло его гимназическое начальство, имея в виду цели «педагогические». Уже на закате своих дней Куприн прокомментировал этот эпизод: «Булавин — это я сам, и воспоминание о розгах в кадетском корпусе осталось у меня на всю жизнь…» («Москва родная»).

Третье Александровское юнкерское училище в Москве, куда Куприн поступил в сентябре 1888 года, приняло в свои стены уже не «невзрачного, маленького, неуклюжего кадетика» (Воспоминания однокашника, Л. А. Лимонтова), а крепкого юношу, ловкого гимнаста, юнкера, без меры дорожащего честью своего мундира, неутомимого танцора, пылко влюбляющегося в каждую хорошенькую партнершу по вальсу. Разве что «бешеная кровь татарских князей, неудержимых и неукротимых его предков с материнской стороны» («Юнкера»), толкавшая на резкие и необдуманные поступки, выделяла его среди дюжинных юнкеров. Но впечатление это лишь внешнее. Молодой Куприн, бессознательно приспосабливаясь к окружению, вобрал в себя «типические» черты военной среды во имя спасения и сохранения своей индивидуальности, того «купринского», что проявилось в его первых художественных опытах — стихах и прозе.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: