Пожелала мне спокойной ночи, я ей взаимно, ушла она, я дверь на ключ, потушил лампу, с шумом снял сапоги, лег на кровать и даже похрапывать начал.
Лежать лежу, но заснуть себе не позволяю. Да и не хотелось спать. Час так прошел, а может, и больше…
Слышу, будто дверь хлопнула: негромко, точно кто–то закрывал дверь и не удержал. Чудятся мне какие–то шаги и голоса… Вслушиваюсь. Очень даже явственно чудятся голоса. Поднялся я как нельзя осторожнее, достал из кармана револьвер, подошел к двери и притаился. Стою, молчу и слушаю. Не шелохнусь, будто все во мне замерло.
Время идет. Снова тишина наступила. Шаги стихли, голоса смолкли. Я прямо физически ощущаю, как идет время: секунда, еще секунда, еще секунда… Слух мой до того обострился, что мне казалось, будто я даже тиканье часов у старухи в комнате улавливаю, хотя, может быть, это просто сердце во мне так билось… Значит, стихло все. Открываю дверь еле–еле. Везде темно. Иду босиком по полу, сжимаю в руке револьвер, вслушиваюсь в темноту… Как будто журчат голоса. Иду через гостиные, через залу, как кошка иду, нервы напряжены, и не то чтобы я хорошо видел, прямо при помощи какого–то чутья ориентировался в темноте.
Дошел до угловой комнаты, там у старухи самый ценный фарфор хранился. Дверь закрыта, но внизу пробивается сквозь щель слабый свет. Теперь уж сомнений никаких: разговаривают за дверью, и не один человек, а несколько.
Подкрался я к двери… Все мужские голоса. Говорят о нападении, говорят негромко, о захвате какого–то здания толкуют, Юденича раза два помянули…
Похолодел я. Вчера только в газетах прочел о том, что деникинцы Курск взяли. Вот, думаю, и в Питере закопошились, гады. Нет, думаю, не бывать тому, чтобы вам отсюда целыми выбраться. Недаром, оказывается, послали меня сюда. А угловая комната, надо сказать, вроде мышеловки: три окна на улицу заделаны решетками и дверь из нее всего одна, в залу.
«Ну, Ваня, – говорю мысленно сам себе, – действуй решительно, захвати этих врагов народа в собственном их гнезде…»
Тут я, надо признаться, погорячился, не подумал как следует, дал чувствам волю…
Пошарил рукой: ключ в двери.
Эх, думаю, была не была! Раз, раз, повернул ключ, тут еще в простенке комод какой–то золоченый стоял, тяжелый такой, плотный… С трудом, правда, но придвинул я его к двери, сам к окну, рванул раму, распахнул, встал на подоконник…
Слышу, поднялся в угловой комнате переполох, кто–то в дверь торкнулся, стучит кто–то, кричит из–за двери:
– Открой, мерзавец, тебе же хуже будет!
– А ну, гады, – кричу, – суньтесь только к окну или к двери – всех перестреляю!
Понимаю, конечно: всех их мне одному не забрать, людей вызывать надо… Дуло вверх – и бац, бац… Услышат, думаю, прибегут… А как же еще, думаю, вызвать к себе подмогу? А в дверь стучат, кричат что–то. Попались, голубчики, думаю, не вырветесь…
Выстрелил я еще раз… Стихло все за дверью. Слышу – бегут по улице… Патруль!
– В чем дело? – спрашивают.
– Так и так, – говорю, – товарищи, предстоит нам захватить и обезоружить одну белую банду…
Тут часть товарищей становится возле дверей и окон, другие бегут звонить куда следует, и в скором времени приезжают на грузовике чекисты. Входим мы в залу, отодвигаем в сторону комод, открываем дверь и… Надо только представить себе мое дурацкое положение!.. В комнате, оказывается, нет никого, и нет даже никакого следа, свидетельствующего о том, что там кто–то находился.
В это время входит в залу Борецкая, в капоте, со свечкой в руке, и я вижу, что она нисколько не смущена тем, что в ее квартире находится столько неприятного ей народа.
– В чем дело, граждане? – говорит она. – У меня охранная грамота. И, кроме того, пожалуйста, поосторожнее. Здесь много дорогой посуды, и вся она в скором времени станет народным достоянием.
– А в том, – отвечают ей, – что сейчас у вас здесь кто–то находился!
– Кто же мог у меня находиться, – возражает Борецкая, – когда у меня живет этот больной матросик… – И она без всякого смущения указывает на меня. – Получил он тяжелое ранение на фронте, числится теперь инвалидом, вселен ко мне по ордеру, и я сама не знаю, как от него уберечься, потому что чудятся ему всюду контрреволюционеры, бегает он с револьвером по комнатам, и вообще, кажется мне, что он не вполне в своем уме.
И мне действительно крыть эти слова нечем, все правильно: числюсь я инвалидом, вселен по ордеру, и, главное, кроме этой вредной старухи, меня и мышей, никого в доме нет.
А тут еще она всхлипывает и говорит:
– Очень я прошу оградить меня от такого опасного соседства, я женщина старая, что я с ним буду делать…
Все с сожалением смотрят на меня, и я слышу за своей спиной не очень–то лестные слова по своему адресу, и все кончилось тем, что составили протокол о моем буйном поведении, проверили мои документы и велели утром явиться на освидетельствование в психиатрическую больницу.
7
Дождался утра, прихожу к Коврову, подаю ему пузырек с чаем.
– Чай–то ты оставь, – говорит Ковров, – а вот поведение твое мне, брат, не нравится. Серьезную оплошность допустил. Поднял ночью пальбу, всю улицу перебудил, а что толку? Кому нужна такая работа? Нельзя на одного себя рассчитывать. Ты вроде как бы в разведке находишься и должен был, не поднимая шума, немедленно поставить нас обо всем в известность…
Ну, я объясняю, как было дело, оправдываюсь…
– А может, ты и в самом деле был пьян? – спрашивает Ковров.
Верно, обстоятельства против меня говорили, и я не обиделся, не было резонов обижаться.
– Что ж, – говорю, – революционер я или шантрапа какая–нибудь?
– Ну ладно, – говорит Ковров. – Погоди немного, узнаем сейчас, каким чайком потчует тебя твоя хозяйка.
Вызывает он своего помощника, передает ему пузырек, поручает съездить в химическую лабораторию и привезти оттуда анализ этого самого чая.
– А ты, – обращается он ко мне, – погуляй пока, сходи на часок в музей куда–нибудь, что ли.
Возвращаюсь я через некоторое время, зовут меня к Коврову, он сидит, усмехается.
– Говоришь, не померещились тебе голоса? – спрашивает он. – Пожалуй, что и так. А то с какой бы стати угощать тебя морфием? Слышал: лекарство такое есть, снотворное средство?
– В чаю–то? – спрашиваю.
– В нем самом.
– Значит, у меня от этого самого лекарства такой тяжелый сон?
– Пожалуй что так.
– А я думал, – говорю, – что это со мной от скуки…
– А вот ночью сегодня ты сглупил все–таки, – говорит Ковров. – Шуму много, а толку мало. Спугнул волков. Пусть думают, что в дураках нас оставили, но, смотри, – не проворонь еще чего–нибудь.
Пришел я домой, признаться, очень удрученный. Обидно было, что все мои старания пропали впустую. А тут еще старуха новый удар мне подготовила.
Пришел я к себе в комнату, сел. Думаю: приходится все начинать сызнова… Тут стук в дверь – Борецкая. Садится на стул как ни в чем не бывало и даже улыбается.
– У меня к вам, Иван Николаевич, – говорит она, – просьба…
– А что за гости все–таки были у вас ночью? – не выдержал, перебил я ее.
Глазом не моргнула!
– Это вам показалось, – говорит.
– Да какой там «показалось»! – говорю. – Мне вчера чего–то нездоровилось, не спалось, я голоса ясно слышал…
– Нет, это вам показалось, – повторяет она.
– Жалко, – отвечаю, – что другие думают, будто это мне показалось. Ну да ладно. Говорите, какая просьба.
– А просьба у меня, – говорит она, – такая. Больше вашего мальчика, который к нам ходит, я через свои комнаты пускать не буду. Очень неприятный ребенок, шаловливый и грубый. Вы сами знаете, везде стоит редкая посуда. Ответственность за ее сохранность лежит не на вас – на мне.
– Ходить ко мне мои знакомые могут, – возражаю я. – Я ведь здесь не в одиночном заключении.
– Ходить к вам, конечно, могут, не спорю, – говорит она, – но если этот ребенок, который уже разбил столько ценной посуды, будет продолжать здесь бывать, я вынуждена буду обратиться в советские учреждения. Принимайте кого хотите, но пусть вам дадут комнату в другом доме, а сюда вселят более безопасного человека.