Я являлся к ней, делая выражение лица таким, будто у меня болят зубы, и говорил ей, что не могу жить, не видя ее. Я не учился у поэтов, я был умнее их. Восторги и потоки слов тут были ни к чему, а нужно было говорить: не могу жить, не видя. И все. Капать в одну точку. Так разрушаются самые твердые камни.

Некоторое время спустя она уже ждала, чтобы я бросился на нее, и уже не досадовала, но раздражалась, что не бросаюсь. Но я выдерживал до самого последнего. Мне это было нетрудно, потому что никакой особенной страсти я не испытывал и весь мой ущерб — потраченное время.

Она сдалась. Она сказала, чтобы я больше никогда не приходил, потому что ей тяжело видеть меня. Никакого равнодушия уже не было на ее лице, одна только оскорбленная невинность. Она, о любовниках которой знал весь Рим. Я усмехнулся. Только про себя. Как легко обмануть женщину! Ушел я с тем же выражением зубной боли на лице.

Макрона в то время не было в Риме. Я выждал четыре дня. Необходимо было, чтобы она дозрела окончательно. На пятый день, поздно вечером, я отправился к дому Эннии. Я мог беспрепятственно войти через двери, но я полез в окно. Охрана видела меня, но ни один из них не посмел заметить моего маневра. Я не скрывался и даже намеренно шумел, чтобы она услышала. Она вскрикнула, когда увидела меня в окне, но вряд ли кто-нибудь, кроме меня, мог слышать этот вскрик: такой он был осторожный. Я молча бросился на нее. Но она с неожиданной силой оттолкнула меня. И вскрикнула снова, в этот раз значительно громче, злее, и уже не для меня одного. Правда, никто не прибежал на ее крик, но сам я невольно расслабил руки, и она окончательно оттолкнула меня, и я, неловко поставив ногу, упал перед ее постелью. Я сейчас же поднялся, но снова броситься на нее уже не смог, Не скажу, что не посмел, но все же не смог.

— Вот так, — сказала она, — сейчас я позову слуг, и тебя схватят, как преступника.

Она не смотрела на меня гневно, и никакой особенной решительности не было в ее взгляде. Впрочем, я и без того понимал, что никого она звать не станет. Но удивление и досада были во мне. Больше удивления, чем досады. Еще бы, ведь она смотрела на меня, ожидая. Чего? Этого-то я и не мог понять. Во всяком случае, не того, чтобы я бросился на нее снова. Или скорее того, но как-то по-особенному.

Она сказала:

— Владея мною, ты будешь владеть преторианской гвардией Макрона, но чем буду владеть я?

Я чуть было не сказал: мной. Но, благодарение богам, эта глупость не сорвалась с моего языка. Напротив, я сказал самое умное из того, что можно было произнести:

— Императором. Ты будешь владеть императором.

— Тиберием? — сказала она с усмешкой.

— Мной, — произнес я твердо.

— А ты будешь императором? — спросила она.

— Ты это знаешь сама, — то ли произнес, то ли только подумал я.

Но я уже был императором и смотрел на нее императором. Я был как статуя Юпитера или Аполлона. На нее смотрел не император, на нее смотрел бог. Если бы не мое неловкое падение у ее ложа, я бы, наверное, повернулся и вышел. Гордо, божественно гордо, и через дверь. Мимо онемевших слуг, мимо застывшей охраны. Мимо преторианской гвардии Макрона, выстроившейся вдоль стен ограды. Я прошел мимо Макрона, как знака императорской власти. Я пошел дальше. Я не заметил, как ступни оторвались от земли, я только почувствовал влажную ласку облака, которое прорезал наискось. Я никого уже не видел и не желал видеть. Солнце встало передо мной, но я прошел мимо солнца. Оно осталось далеко внизу и только мягко подсвечивало бездонную глубину передо мной. Мне не нужно было оглядываться кругом — не было никого, только я один. Боги умерли, я стал единственным богом.

Это была, может быть, счастливейшая минута моей жизни. Вот тогда и нужно было умереть человеком, чтобы обрести бессмертие бога. Единственное бессмертие единственного бога. Лучше всего, если бы Энния убила меня или вбежавший на ее крик стражник. Или слуга. Или хоть кто угодно. Но разве им могло быть доступно понимание этой минуты?

А Энния сказала:

— Да, может быть, ты и бог, но мне нужна твоя клятва и твоя расписка. Может быть, ты и бог, но я женщина и всего-навсего хочу быть законной женой императора.

На этом последнем ее слове — «императора» — закончилась моя лучшая минута. Я очнулся. В самом деле, я еще не был императором.

Я спросил. Она ответила, что хочет клятвы. Я тут же поклялся: она будет женой императора, как только я сделаюсь императором. Скорость моего согласия и четкость, с какой я произнес клятву, не удовлетворили ее. Она потребовала расписки в том же самом. И указала на столик в углу, где все уже было приготовлено. Для меня, я уверен в этом. Я молча подошел, сел и написал то, что она просила. Подал ей. Она прочитала внимательно, один раз и другой. Усмехнулась. Но, кажется, была удовлетворена.

— А теперь иди любить меня. — И легла на спину, раскинув руки в стороны.

Как я сожалел, что не догадался взять с собой Суллу. При нем я мог сделать все что угодно, и никакое унижение, никакие клятвы и расписки не могли стать преградой. А так… Как в этом ни стыдно признаваться, я готов был выпрыгнуть в окно. В самом деле, броситься на нее сейчас было все равно, что броситься на выставленные мечи преторианцев Макрона. Сам не знаю, почему я так говорю.

Но я не был бы богом, если бы отступил. Разве не я только несколько минут назад хотел умереть? Человеком. И что мне какие-то мечи каких-то жалких преторианцев! Тем более мнимые. И я бросился на нее. Страсть моя, по крайней мере вначале, была от злости, а не от желания, но проявления ее от этого не ослабели. Разве я мог знать, что страсть моя не была ей особенно нужна.

Как она кричала! Мне казалось, что она не только перебудила весь дом, не только заставила охрану на улице прислушиваться к душераздирающим крикам, но, наверное, на Капри рыхлый Тиберий в страхе передернул всеми членами своего полуразвалившегося тела: не его ли это собственный предсмертный крик?

Она была умелой любовницей. Больше того, неутомимой. Больше того: бесстыдной. Тогда еще я подумал, снова вспомнив гвардейцев Макрона, что стоит за незыблемостью власти: бесстыдство, необузданность, хитрость женщины.

Я в самом деле чувствовал себя мальчиком, орудием ее страсти. Она вела меня в конюшню, заставляла подвешивать на крюках, вбитых в балки потолочного перекрытия. Веревки впивались в ее тело — ведь она была грузна, — оставляя кровавые полосы. Она раскачивалась, и кричала, и корчилась на весу от страсти. Я должен был раскачивать ее, она кричала:

— Выше! Выше! — и при каждом моем прикосновении содрогалась всем телом.

Потом я перерезал веревки и нес ее в постель. Потом должен был мазать кровоподтеки маслом, потом слизывать все масло языком, потом оправляться на нее и снова слизывать… То, о чем я рассказываю, только малая часть приемов, которыми она мучила меня. Ее спальня пропахла мочой и потом.

Она вдруг отпадала от меня и засыпала мгновенно в полном изнеможении. Я уходил. И не возвращался к ней два или три дня. Нет, не отдыхал, как может показаться — в чистоте, неге и приличии, — но шатался по кабакам. Снова переодевшись в простое платье, с накладными волосами. Странно, но после Эннии я с каким-то особым, до того мне неведомым наслаждением вдыхал острые запахи нищеты и разврата: пота, мочи, прокисшего вина, скользкой, липкой, источавшей ядовитые пары грязи. Мне хотелось кататься по этой грязи, набирать в ладони и пропускать сквозь пальцы, обонять ее, может быть, есть.

Когда я ей сказал, что сидел дома, она ответила:

— Не выдумывай и не думай, что я сержусь. У меня везде шпионы, а ты напрасно полагаешь, что накладные волосы могут скрыть тебя от меня. — И она сказала, что больше всего желает тоже пойти со мной «туда».

Я видел, как ноздри ее затрепетали от предвкушения остроты запаха. Конечно, мы пойдем вместе. Да и сам я этого хотел. Я сказал ей, чтобы она оделась, как нужно.

— Не беспокойся, — ответила она.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: