Было бы смешно объяснять какому-нибудь опытному мужу, сколь прекрасна Филенида, что в ней необычного… Может, проще все объяснить, сосчитав, например, количество лет ее жизни? Это же очень просто. И в то же время – разве Сулла не знал женщин этих лет? Разве только года определяют достоинства прекрасного?
Он так увлекся своими мыслями, что поманил к себе Эпикеда и шепотом спросил его, где эта прелесть, эта душа его – Филенида?
– Она здесь, недалеко от лагеря, – ответил слуга.
– Я хочу ее видеть.
Эпикед удивился.
– Возможно ли? – спросил он. – Возможно ли сейчас?
Сулла словно бы пришел в себя. Оглядел своих собеседников. Махнул рукою. И сказал Эпикеду:
– Ладно… Передай ей слова любви. Немедленно!
И снова махнул рукою. И вперил усталый взгляд в Брута.
– Что ты сказал? – прохрипел Сулла.
– Ничего.
– Мне послышалось?
– Возможно.
Сулла мизинцем прочистил правое ухо.
– Послышалось? – переспросил он.
Брут пожал плечами, – дескать, ведать не ведаю.
– Ты что-то хотел сказать? – обратился Сулла к Фронтану.
– Нет.
– А ты? – Сулла протянул руку, словно пытался дотронуться до Сервилия.
– И я, – проговорил Сервилий решительно.
– Значит, мне послышалось… – Сулла продолжал неистово ковырять мизинцем в ухе.
Потом скрестил руки на груди. Опустил голову. И сказал едва внятно:
– Ну что, эта ваша сволочь ничего более путного не придумала?
Трибуны восприняли этот вопрос как пощечину. Видимо, их терпение истощилось. Они разом, как по команде, поднялись с места.
– Что? – усмехнулся Сулла. – Обиделись? За этого старикашку обиделись? А? – Он повысил голос: – Видишь, Фронтан, как оскорбились эти господа? Очень, очень обиделись. Разумеется, слух их привык к другим словам. Их ухо ласкали слова, которые без конца льются из уст ораторов на римском форуме, в сенате, на Капитолии. Какие воспитанные!
Сулла вскочил с места. Прыгнул к Фронтану.
– Нет, ты видишь? – кричал он неистово. – Ты видишь?
– Успокойся, Сулла, – сказал Фронтан. – Мы поговорим с ними за твоим порогом. Здесь неудобно.
Сулла поднял вверх правую руку:
– Нет, Фронтан, нет! Так не будет! Самое большее – это разорвать на них тоги… Вернее, сорвать эти пурпурные ленты. И дать им пинка под зад. Только не очень. Слышишь? Чтобы душа с другого конца не вылетела!
Его желание вскоре было исполнено. В точности.
9
Возвращение Брута и Сервилия в Рим с пустыми руками вызвало глубокое уныние всех мыслящих квиритов, а то место в их рассказе, где говорилось о надругательстве солдат над посланцами, вызвало огромное возмущение. Сенат заседал непрерывно в храме Беллоны, что на Марсовом поле близ цирка Фламиния. Проекты выдвигались различные: одни предлагали немедленно ввести чрезвычайное положение, а Суллу объявить врагом отечества; другие советовали, несмотря на все, не жалеть усилий для мирных переговоров, во что бы то ни стало уладить дело миром.
Марий колебался: ему не хотелось провоцировать Суллу на внезапный бросок на Рим. Ему казалось, что и Сулла колеблется в выборе тактики. По всему было видно, что римляне клеймили презрением нового Ганнибала, нет, не Ганнибала, хуже, ибо этот угрожает кровопролитием своему родному городу.
Все это, несомненно, говорило в пользу Мария. Однако Марий прекрасно понимал и то, что для такого человека, как Сулла, все средства оправдывают цель. Что ему до мнения квиритов? Что ему высокие идеалы республики? И какое для него имеет значение, что станут говорить о его походе против Рима историки или поэты? Ровным счетом никакого! Марий знал его, как никто другой, знал как облупленного и не заблуждался на этот счет. Военное превосходство имело в данном случае для Суллы решающее значение. Разве посчитается он при таком положении с какими-нибудь моральными соображениями? Вопрос стоит так: сейчас или никогда! Если Сулла и медлил, то не потому, что испытывал угрызения совести. Марий знал цену этим угрызениям. Дело затевалось слишком большое, и Сулла, по-видимому, не желал рисковать. Его, как видно, устраивали только все сто процентов военного счастья.
Марий много и мучительно размышлял. Он еще больше поседел и постарел за эти последние дни. Понимал, что не должна быть допущена малейшая оплошность. Нельзя давать в руки Сулле никакого преимущества. В ответ на его разглагольствования о республике, которую, дескать, оседлали тираны, необходимо показать власть сената, власть народа. Если бы кто-нибудь мог влезть в душу Суллы, тот наверняка бы ужаснулся сходству ее с мрачным подземельем, в котором кипят самые низменные страсти. Только Марий может обо всем атом судить безошибочно. Только он по-настоящему может оценить беду, которая нависла над Римом, над всей республикой. А сенат, по мнению Мария, интересовался главным образом непосредственными последствиями открытого столкновения с Суллой и его приспешниками. И мало кто думал о судьбах самого римского народа, о будущем, на которое могут иметь самые пагубные воздействия события сегодняшнего дня.
Один из ораторов говорил в сенате: «Мужи многомудрые, взгляните на поступок Суллы глазами галла или испанца, тевтона или скифа. Что они подумают о нас, узнав, что один римлянин, собрав войско, идет походом на Рим? Разве не учтут сего ужасающего дела в Египте или в Мавритании? Даже грекосы, – проведав обо всем этом, – и те подымут голову».
Другой оратор сказал: «Я обращаю ваше внимание, о сенаторы, на главнейшую сторону сложившейся ситуации. Междоусобица всегда ослабляет государство. Если не погасить огня в самом зародыше, мы проиграем нашу кампанию в Малой Азии. Ибо Митридат попытается извлечь всю возможную для себя пользу из наших ошибок. Поход Суллы на Рим, даже едва скрываемая военная угроза Риму, есть, несомненно, грубая ошибка. Наш долг сделать все возможное, дабы скрасить неприглядность его поступка».
Из этих двух цитат видно, сколь поверхностно, по мнению Мария, оценивали вызов Суллы сенаторы и даже сенат в целом. Трагедия состояла в том, что мало кто смотрел далеко вперед, а если и смотрел, то не видел смертельной угрозы ни для Рима, ни для себя лично. Это было просто удивительно!
Когда же Марий требовал более быстрых, более решительных мер, ему мягко советовали отбросить личную неприязнь к Сулле, подняться над нею и мыслить только в государственном масштабе. Все это очень огорчало Мария. Люди – а среди них были и проницательные, казалось бы, – не могли уразуметь истинной сущности происходящего. Это не взрыв обычного тщеславия обычного полководца. Речь идет не об уязвленном самолюбии полководца, считающего, что он заслужил больше славы, более достойного триумфа. Дело значительно глубже, значительно опаснее. Будет ли время для раскаяния? Если верх одержит Сулла, то, полагал Марий, мышеловка прочно захлопнется и выхода из нее больше не будет. Многие убеждали Мария в том, что он слишком мрачно смотрит на вещи, слишком субъективен, – настолько, что сам лишает себя трезвой оценки действительности.
Марий предвидел трагедию. Так ему казалось. Он говорил; «Трагедия неминуема. Боюсь, что это будет концом республики. И чем больше Сулла твердит о демократии и корит «римских тиранов», тем страшнее становится мне».
Само собою разумеется, что Марий ненавидел Суллу. Сулла распускал слух, что Марий просто-напросто завидует его военной судьбе, что не может простить ему пленения Югурты и многого другого. Была ли в этом доля истины? Вероятно, была. Как издревле говорили в Вавилоне, все люди – человеки. В любом римском квартале были осведомлены о том, что Сулла и Марий – это собака и кошка. А на Палатине были известны все тонкости их взаимоотношений.
Бедный Марий! Он делал все, чтобы казаться немного помоложе и покрепче. Занимался гимнастикой на Марсовом поле, играл в юношеские игры (во всяком случае, пытался), соблюдал некую омолаживающую диету, скакал верхом. Вставил себе прочные зубы, для чего ездил к какому-то прославленному врачевателю в Диррахиум, красил волосы египетским зельем, на груди и на ногах удалял волосы особым персидским порошком, который наподобие грязи, если размешать его на воде (поэтому порошок этот называют еще и персидской грязью). И это не все: Марий покрасил розовой краской ногти на руках и на ногах, словно сквозь них просвечивала молодая, розовая кровь. В Риме знали эту его слабость и втихомолку подтрунивали.