В вечернем небе плыли звуки колокола. Стихи рождались сами собой…
Новгородские мещане, проезжавшие по мосту, с удивлением оглядывались на одинокую фигуру, застывшую над рекой: самоубийца или разбойник, поджидающий свою жертву?..
— Отчего тебя так заботит Иван Грозный? — говорил Кутузов. — Он был зол и жесток от природы, и с этим ничего не поделаешь.
— Он не был жесток от природы, таким его сделали обстоятельства, — рассеянно отвечал Радищев.
— Вечно ты валишь на обстоятельства.
— А ты вечно примиряешься с ними.
Странно: казалось, они понимали друг друга с полуслова — «сочувственники», товарищи с Пажеского корпуса, с Лейпцига. Но как только заходила речь о далекой истории, взаимоотношения рушились. Кутузов смотрел на исторические перипетии снисходительно и сокрушался о человеческой несовершенной природе, Радищева вековая история обжигала, как сегодняшняя боль.
— Всякое внешнее зло не есть причина наших несчастий, а следствие зла, обитающего внутри нас, — внятно и убежденно сказал Кутузов.
Радищева словно подбросило, он схватил Кутузова за руку и судорожно потряс ее.
— Может быть, ты это скажешь и крестьянам, убившим в Зайцеве помещика? Если бы не было зла, обитающего в их душах, они бы не убили?..
— Если бы не было зла, обитающего в душе помещиков, не было бы совершено преступление, — отвечал Кутузов.
— А! Замечательно! Вот ты и опроверг сам себя. Если бы не было внешнего зла, не пробудилось бы и внутреннее зло в крестьянах, — закричал Радищев. — Крестьяне не свободны, связаны крепью с помещиком — вот главное зло! Над ними совершено насилие — значит, они имеют право ответить насилием! Ну, вот представь: на меня нападает злодей. Он заносит надо мной кинжал. Ты назовешь меня убийцей, если я опережу злодея и нанесу ему удар, повергну его, бездыханного, к моим ногам?
Кутузов медленно поднялся: он как судия возвышался над Радищевым.
— Если ты способен убить, повергнешь злодея. Если не способен — не убьешь.
— Каждый человек в этом случае способен убить.
— Нет, уволь, не каждый. Отчего люди в одних и тех же обстоятельствах действуют по-разному? Ты мне историю про злодея рассказал, а я тебе другую. Вообрази, два разбойника нападают на одного прохожего, стараясь лишить его жизни, а затем ограбить. Но на их пути встретились трое гуляющих, и те повели себя по-разному. Один из гуляющих убежал, другой топтался в нерешительности, третий, не раздумывая, вступил в бой с грабителями. Отчего такое различие в поступках? Оттого что люди различны, и внешние обстоятельства по большей части невинны в том, что мы делаем.
Радищев отвечал другу мрачным взглядом:
— Были бы крестьяне свободны, не случилось бы злодейства.
— Освободить сразу буйную чернь — значит, пустить среди людей буйных медведей. Отними у крестьян грубость, просвети их души — и причины пороков исчезнут.
— Коль так пойдет, то и внукам нашим не видать мужиков свободными.
— Ты, Саша, нетерпеливец. А движение истории требует терпения.
— Где взять его, когда видишь кругом столь много несчастий? Ты отменно философствуешь. Но невиновность зайцевских крестьян — для меня математическая ясность.
Кутузов молчал.
— Молчишь. Воронцов тоже молчал, когда я ему рассказал об убийстве в Зайцеве.
— Ты бы об этом еще императрице поведал.
— Придет время — поведаю.
Они рассмеялись. Радищев позвал камердинера Петра Ивановича и приказал подать кофе. Кутузов напомнил, что им пора идти на заседание масонской ложи «Урании».
— Посидим лучше здесь — столько не виделись, — отвечал Радищев уклончиво.
Кутузов укоризненно глянул.
— Ты недавно принят в ложу и так небрежно относишься к нам.
— Какой ароматный кофе, — говорил Радищев. — Клади больше сахару. Все это вырастили американские рабы, оттого кофе так крепок. Он сдобрен потом и кровью рабов.
— Перестань. У меня отпадает охота пить этот кофе. Я спросил тебя о ложе «Урании».
Радищев прихлебывал черную жидкость с видимым удовольствием.
— Итак… — сказал Кутузов, не дотрагиваясь до своей чашки.
Радищев долго не отвечал. Затем решительно отодвинул кофе.
— Ты меня об «Урании» спрашиваешь, а у меня «Нептун» из головы нейдет. «Нептун», корабль, который без пошлины то и дело в Данию удирает. И о французе думаю, которого на днях разматывал. И о слепом певце, которого видел в Клину у почтового двора. Он пел песню об Алексее божьем человеке, сладостно, до слез пел. Но подаяние мое, рубль окаянный, не принял… а взял лишь шейный платок. С ним и положили слепца в гроб. Вот о нем думаю. А о вашей загадочной ложе не хочу думать. Игра сытых людей. Отчего прячетесь, отчего столько таинства в обрядах? Зачем шпаги, приставленные к обнаженной груди? Зачем клятвы во мраке? Зачем древние знаки, зачем все эти треугольники, циркули, молотки?
— Полно смеяться над масонскими знаками, они освящены древностью. Впрочем, вольному воля. Но когда ты будешь несчастлив, то вспомнишь о нашем братстве. Прощай!
— Алеша, погоди! — Радищев рванулся за другом, но тот стремительно вышел…
Удар был неожиданным и беспощадным. Еще вчера Анна Васильевна, оправившись от родов, была весела, ласкова с детьми, перешучивалась с сестрой Елизаветой, еще вчера в постели занималась вязанием, но сегодня все рухнуло.
Вдруг загремел пожарный колокол, словно возвещая о переломе судьбы, ударили в трещотки, люди побежали к огню. Анна Васильевна заметалась в страхе, что огонь перекинется к их дому и детей надо спасать.
Угроза вскоре отпала, огонь загасили. Но Анна Васильевна не могла успокоиться, состояние ее резко ухудшилось, вечером случилась горячка.
Утром пришел доктор и сказал, что «молоко бросилось в голову», что надо пустить кровь и пить успокоительные лекарства. Но никакие средства не помогали, болезнь стремительно развивалась. Жар усиливался, сознание стало помрачаться.
За несколько часов до смерти Анна Васильевна велела привести к себе детей. «Прощайте, — сказала она. — Лиза вам будет матерью…»
Александр Николаевич то припадал к уже бездыханному телу жены, не веря случившемуся, то, плача, неистово ласкал детей, то уединялся в кабинете, начинал что-то писать, но тут же бросал перо и уходил на улицу. В доме появился Кутузов, с безмолвной преданностью помогал в скорбных хлопотах. Елизавета Васильевна распоряжалась по хозяйству, и домашние слушались ее тихих слов беспрекословно.
После похорон и поминок Радищев ушел в кабинет и долго не выходил оттуда. Встревоженная Елизавета Васильевна постучалась к нему, но ответа не услышала. Она отворила дверь. Радищев спал на диване одетым. Лицо его было спокойным. На столе лежали густо исписанные листы бумаги. На одном из них Елизавета Васильевна прочитала: «Уж больше нет отрад, да льются слезны реки…» Она положила лист на место и осторожно, на цыпочках вышла из комнаты.
Увековечить эпитафию в камне не разрешили. Близорукий священник, духовный цензор, долго и медленно вчитывался в текст, вздыхал и сокрушенно качал головой: «О если то не ложно, что мы по смерти будем жить…» Нехорошо, сударь, здесь наличествует сомнение в бессмертии души. И далее: «Но если то мечта, что сердцу льстит маня, и ненавистный рок отъял тебя навеки — уж больше нет отрад, да льются слезны реки». Опять «если» — злополучнейшее слово! Пропитано неверием. Божественными установлениями определено, что тело бренно, а душа бессмертна. Нет, сударь, мы не можем дать благословения на сей текст…" — "Возможно ли душе быть бессмертной при такой цензуре?" — без всякого выражения произнес Радищев.