Безбородко вздохнул:
— Донышко еле прикрыто. Казна пуста, матушка.
— Отчего же она пуста, граф? У хорошего хозяина всегда в кубышке найдется.
Совет молчал, и Екатерина твердым голосом заключила:
— Просьбу Григория Александровича надо уважить. Ему в Крыму виднее.
Она слегка прихлопнула по голубому конверту, как по делу решенному. Вдруг послышался голос Воронцова.
— Мы, ваше величество, не чучела. Нам тоже видно. Иначе зачем нас здесь посадили.
На мгновение государыня онемела, но потом отвечала с обычным спокойствием:
— Ты, Александр Романович, чучелом никогда не был. Это мне известно. Ценю тебя и других за то, что не чучела. Но о южных границах тоже надо подумать. А сейчас отдохнем немного и послушаем Воронцова о делах Коммерц-коллегии.
Она встала и вышла. Воронцов сидел озадаченный: уговора не было сегодня докладывать о Коммерц-коллегии. Это был ее ответный выпад, быстрый и точный, рассчитанный на смущение президента коллегии.
Князь Волконский приблизился к Воронцову и сказал не то сочувственно, не то злорадно:
— Государыня у нас мудрая.
Александр Романович оглядел князя — седовласого, хитрого бестию — и бросил ответно:
— Мудреная.
После перерыва он обстоятельно докладывал о торговых делах. Екатерина кивала подчеркнуто любезно, а по окончании доклада с улыбкой заметила:
— Ну вот, Александр Романович, теперь уж точно видно, что ты не чучело. Деятельность Коммерц-коллегии препохвальна. Полагаю, что замирение со Швецией даст тебе новые силы.
Воронцов был несколько растерян. Ее любезность обезоружила его. И он решил больше не спорить с ней о запорожских казаках, оставя место для темы мучительной и неотложной: о Радищеве. Она о чем-то догадывалась по его просящему взгляду и велела ему не уходить.
— Ну что, Александр Романович? — сказала Екатерина, когда они остались вдвоем. — Чай, бранить меня собрался?
— Не бранить — просить.
— О чем же?
— Государственного преступника Радищева везут в кандалах, как последнего негодяя и жестокого убийцу. Он полон раскаяния за им содеянное. Милосердие велит облегчить его участь. Нужно снять железы, мерзкий нагольный тулуп и дать ему приличную одежду. Это моя нижайшая просьба, ваше величество.
Она смотрела на него долго, без улыбки и отвечала медленно:
— Что ж, пусть снимут железы… Но отчего тебя, Александр Романович, так заботит дерзкий сочинитель?
— Радищев проявил себя на службе с самой лучшей стороны, за что был отмечен орденом святого Владимира.
— Как же, помню…
— Должен сказать, что таможня без такого работника, как Радищев, весьма ослабла.
— Что ж ты мне прикажешь? Отпустить его на волю? — В ее глазах зажглись злые огоньки. — Но закон выше меня.
Воронцов молча склонил голову.
— А железы, что ж… Пусть снимут железы. — В ее голосе звучало раздражение, прикрытое равнодушием.
Кандалы сняли в Нижнем Новгороде. И он почувствовал себя не преступником, а вольным путешественником. Ясным осенним днем по хрустящей, прихваченной морозцем траве он поднялся на высокий берег Оки. За рекой уходили вдаль леса — темные, бескрайние. Впервые после многих месяцев к нему пришло чувство освобождения. В расселинах горы он заметил следы морских отложений и почти побежал по склону, цепляя землю палкой: так и есть — ракушки, здесь было море. Это открытие удивило, обрадовало и как-то успокоило его: муки и ухищрения человека ничто по сравнению с гигантскими переменами в природе.
Вечером он написал об этом графу Воронцову, попросил его прислать термометр и ртутный барометр, чтобы делать метеорологические наблюдения и измерять высоту местности.
Чувство горечи — что с детьми? — убавляло энергию и радость от простых открытий. И он как о философском выводе написал Воронцову, что, увы, разум идет вслед чувствованиям. Все умствования, вся философия исчезают, когда он думает о детях…
При въезде в Казань он услышал колокольный звон. "Будто меня встречают", — счастливо подумал Радищев и откинул полог повозки. Он увидел отца, почти бегом приближающегося к нему. Они обнялись.
Николай Афанасьевич с недоумением оглядывал Александра.
— Не думал не гадал, что сын мой каторжником станет. Но ты глаза не опускай, смотри прямо. Знаю, христианский закон соблюдал, оттого и страдаешь. А страдание человека возвышает…
Он буравил Александра черными пронзительными глазами и говорил тоном проповедника:
— Спастись можно только через страдания. А потому не прячься от них, иди навстречу смело. Пусть монархи трепещут, бог не простит высочайшей особе худых дел.
Потом за чаем в теплой комнате казармы он спрашивал о том, что делать с внуками.
— Василий и Николай поедут в Архангельск к брату Моисею, — отвечал Александр Николаевич. — А младшие, Катя и Павел, может быть, со мной будут. Елизавета Васильевна хочет их привезти в Сибирь. Она, как мать, заботится о них.
— Как мать? — насторожился Николай Афанасьевич.
— Как сестра моя… — тише отозвался Радищев.
— Не юли! — прикрикнул Николай Афанасьевич. — Говори, кто она тебе?
— Уж коли на правду, то жена, — еще тише сказал сын.
— Ты что, татарин? Как же ты на свояченице женился? И в церкви не венчаны?
— В церкви не венчаны, но перед богом она мне жена.
— Прадед мой татарин был, а я русский. И ты русский! Женился бы ты на крестьянской девке, я бы слова не сказал. Как же ты христианский закон нарушил! Эх, басурман…
Николай Афанасьевич убежал, хлопнув дверью.
Наутро Радищев стал собираться в путь. Он знал характер отца и был уверен, что тот больше не придет.
Но Николай Афанасьевич пришел, когда ямщик уже готовился огреть плетью лошадей.
— Вот, возьми! — Он сунул пачку денег в карман сыну и неловко обнял его. — Обещай мне, что соблюдешь христианский закон.
Радищев помрачнел.
— Любовь, батюшка, тоже христианский закон. Обещать не могу, потому что Лиза мне жизнь спасла.
Николай Афанасьевич беспомощно стоял перед сыном.
— Детей твоих не признаю. Будут побродяги.
— Ваше дело, батюшка. Прощайте!
— Стой! Может, больше не свидимся. Басурман ты окаянный!
Он заплакал, прижал Александра к себе, оттолкнул и ушел не оборачиваясь.
По подмерзшей дороге ехали бойко. Лошадей меняли на станциях быстро, только после Казани, в селе Бирюли, задержали: был престольный праздник, народ пьянствовал, и смотрителя не могли доискаться.
На станциях во время отдыха он садился за письма Воронцову. Сообщал, что всюду, при проезде через разные губернии, его встречает местное начальство с великим соболезнованием и человеколюбием, чем он премного обязан Александру Романовичу, потому что всякий губернатор предупрежден Воронцовым о движении "несчастного", и если бы не эти благодеяния, то он, Радищев, может быть, совершенно лишился бы рассудка. Его сиятельство — редкий начальник…
В конце декабря Радищев прибыл в Тобольск. Остановка затянулась на несколько месяцев. Из Иркутска пришли купеческие обозы с пушниной. В одном на них лежала посылка от иркутского губернатора Ивана Алферьевича Пиля: Воронцов не доверял почте и с курьером, опережая ссыльного, отправил в Иркутск Пилю для Радищева семь пакетов с письмами и газетами, и теперь посылки шли навстречу с востока.
Перезимовали в Тобольске, а весна принесла великую радость: приехала Елизавета Васильевна с младшими детьми — Павлом и Катей. Будущее просветлело, и прошлая беда казалась не столь уж великой. Он ходил за Елизаветой Васильевной с покорностью и преданностью собаки, ласково притрагивался к рукам жены, не веря, что она рядом. Она смотрела на него глазами, полными голубого сияния и слез.
Однажды он начал робкий разговор:
— Я теперь счастлив, но иногда мне страшно. Не за себя. Ты не понимаешь, сколько еще тягот впереди. Может быть, вам лучше вернуться. Я сам вовлек себя в бедствие и, кажется, научился терпеть.