Орешник бахвалится тем, что ветви его служат пристанищем «птицам, поющим во славу Господа»; Вяз кичится своей магической силой; Дуб — своим царственным величием, пронесенным через столетия; Белый Терновник есть «сияющее обиталище Мерлина»; Тис отмечен «почетным местом близ алтарей святых»; ни одно дерево лесное не забыто в поэме — кончается же она прославлением Ясеня, которому и достается высшая честь:

«Страж святыни Верховного Ангела я,
Слава Князя Небес мои ветви ожгла,
Предводителя Ангельских Ратей я зрил,
Архистратигу верным я был слугой,
От досужих глаз скрыв его приход.
Михаил Архангел заступник мне
Перед Высшим Судьей в притязаньях моих».

Поезд уже обогнул подножье Холма Михаила Архангела, а Амброз еще тихонько бормотал последние строки поэмы. Пассажир, вошедший в Херефорде, нервно покосился на юношу и поискал глазами шнур звонка — не пришлось бы звать на помощь, мало ли что может натворить столь странный попутчик. Амброз поймал этот взгляд и усмехнулся нелепости ситуации: рассказывай он всю дорогу сальные анекдоты вместо того, чтобы вспоминать древние строки, джентльмен в углу счел бы его очень милым молодым человеком.

С щемящей тоской следил он, как исчезает вдали горный склон, поросший ясеневой рощей, колеблемой порывами ветра, — а в памяти его всплывали истории о тех, кто во времена «темного средневековья» искал уединения около святыни. Прежде чем удостоиться лицезрения «пламенеющего образа Великого Архангела», давшие обет три дня и три ночи проводили в молчаливой сосредоточенности молитвы — восхищенные, так говорит легенда, прочь от земли воспарившие до небес и достигшие «Райских состояний», так что когда вновь спускались они потом в долину, возвращаясь в лоно мира сего, то подобны были тем, кто побывал на Островах Блаженных, ибо благоухали их одежды небесным ароматом и источали сияние светоносное.

Поезд несся дальше — через тучные и благодатные луга, через дикие заросли, через волнующиеся под ветром поля пшеницы, мимо белых фермерских домиков — и вот Амброз уже видел вдали знакомые очертания гор. Суровой громадой возвышалась знаменитая скала Миридд Мора — и можно было различить стоящий на ее вершине Дом Крэдока, стены которого спали в лучах заходящего солнца. Сердце Амброза сжа лось при мысли о сокровище, что покоилось там, — о Священной Чаше, укутанной сверкающим парчовым покровом и недоступной взорам простых смертных. Будто только вчера преклонял он колена перед святынями святынь и созерцал образы бессмертных сущностей, явленных ему в хрустальном зеркале Благословенной работы. Вновь предстали перед ним Золотой Лес, оглашаемый волшебным благовестом, святыня Замка Корбеник, вознесенная над землей превыше гребня девятого вала, и святые Британии, плывущие по Морю Фей к Аваллону. И, будто в неясном тумане, видел Амброз конус горы, заслоняющий горизонт, густые леса у ее подножья, белесые стволы Буков, неровным кольцом окруживших Дом Крэдока, — ибо взор его застили видения чудес, когда-то воочию представших ему. Амброзу чудилось, словно некий голос воззвал к нему с вершины горы, — ему хотелось вновь пасть на колени перед Чашей и еще раз погрузиться в созерцание образов, возникающих из ее глубин.

Но вот Дом Крэдока скрылся из глаз — и лишь неприступная стена Минидд Маэн вздымалась к небесам, а далеко на юге виднелась высоко поднявшаяся над землей и морем скала Твин Барлум, обдуваемая ветром, который пьянит, как вино. И, откинувшись на спинку сиденья, Амброз спросил себя, как же достало у него сил вынести это затянувшееся изгнание, эту изматывающую тоску. Facit sumus sicut consolati. Venientes autem venient cum exultation porlantes manipulos suos.[5]

Но еще больше Амброза поразило, что за сострадательная воля хранила его в этой обители глупости, где пришлось ему жить, куда вошел он ребенком, беспомощным и беззащитным, и где был он так одинок и заброшен. Как так случилось, что он не погиб, не стал «практичным» человеком, одним из тех, кто с нетерпением ждет, когда будет можно приступить к некоему великому деянию — например, занять место в палате общин?

Сколько юношей его возраста уже кипели энтузиазмом во имя Человечества, начали прикидывать все выгоды и награды, которые может принести им ревностное и бескорыстное служение той или иной клике, — и восторженно смотрели на юного Хасли, который только недавно кончил Люптон, но уже успел дважды переменить свои убеждения и, несомненно, войдет в состав следующего кабинета министров, хотя ему едва исполнилось тридцать лет.

Сколько юношей, под воздействием торжественных увещеваний Доктора, уже обзавелись полезными знакомствами, которые могут очень пригодиться в будущей жизни, способствуя осуществлению их желаний. Свершить в Мире нечто Благое. Как же удалось ему ускользнуть из этой сточной ямы, вырваться из-под опеки этих наставников и бежать общества этих юношей — как удалось ему не потерять навеки душу свою?

IN CONVERTENDO

Перевод А. Нестерова осуществлен по сборнику: Machen A. The Shining Pyramid. Chicago, 1923.

Язычество

Как-то в компании некий джентльмен прочитал стихи из старого гимна. Чтобы не вводить вас в заблуждение по поводу собравшихся, сразу оговорюсь, что гимн был взят не из псалтыри, а из «сборника» — это имеет значение. Вот строки, которые он тогда прочел:

Веселой жизнь у них была,
Смех, радость и игра,
И тысяча прожитых лет
Мелькала, как вчера.
Таких садов, как были там,
Нигде вам не найти,
Там персик, яблоня, гранат
Не устают цвести.
Поля, луга там зелены
Всегда — из года в год,
Таких, как там, цветов и трав
Нигде ведь не растет.
Амброзия, нектары там,
Сиропы, соки, мед,
Неведомые нам дары
Заглядывают в рот.

А потом еще и еще, стихи радовали слух, но когда чтение закончилось, один из гостей сказал, что все это, хоть и прекрасное, однако «самое настоящее язычество». Он сказал это не в том смысле, в каком мистер Пекснифф говорил, рассуждая о сиренах: «Сожалею, но это язычество». Смысл его высказывания в другом: поэт использовал образы, на которые не имел права, попытался украсить, позолотить скучные христианские небеса привлекательными языческими узорами, которые по праву принадлежат миру, не утратившему свои краски с появлением Галилеянина.{3} Ему бы хотелось сделать так, чтобы писатель был подобен джентльмену, собравшему гостей на Приятную Воскресную Вечеринку и пытающемуся заполучить вас туда под лживым предлогом, будто поклонник Киприды,{4} если не Солнца, ровно в три тридцать приступит к обрядовой церемонии. Как ни странно, спорить с ним никто не стал, но я не мог не задуматься над тем, каким образом Сильван догадался, что красивые чувственные стихи проникнуты язычеством, противостоящим христианству, что христианство, если взглянуть на него с эстетических высот, мрачное серое занятие, главным образом лишающее людей покоя своей негативной этикой. Боюсь, «Когда порочный человек» и «Возлюбленные братья» основаны как раз на подобном недоразумении. У меня нет сомнений в том, что пуританство с его летописью уродства и всеобщего свинства — поищите у сэра Вальтера Скотта последнее выражение — приложило к этому немало стараний. Но ведь мы действительно имеем дело с недоразумением. Начнем с книги, которую принято считать самой авторитетной в христианском мистицизме. Разве найдется более прекрасный пример использования чувственной образности, чем Песнь Песней?

вернуться

5

Мы как бы утешились. Приходящие же придут с ликованием, неся свои снопы (лат.).


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: