Колокола звонят по воскресеньям и по праздникам. А также вечером по четвергам. Веселее звонят колокола, лишь отбивая часы в солнечные дни. Солнце — это радость селения, радость, почти неведомая, утаиваемая, как и изъявление всех прочих чувств, желаний, порывов души.
По эти чувства, желания, порывы, равно как и страхи, тревога, дают о себе знать временами, они взмахивают невидимыми — точно у тела в саване — руками в наглухо запертых дверях и окнах, в глазах женщин, носящих вечный траур, в их торопливых шажках по улице, в их крепко сжатых губах, в сосредоточенности мужчин, в молчании детей.
Скрежещут в дверных замках, скрипят в несмазанных оконных петлях страсти — смутные желания, алчные вожделения, — и вместе с ними страхи, тревога; и ощущаешь их дух, единственно им присущий дух, отдающий потом, соленым потом, — в уголках исповедален, в потемневших часовенках, в купелях для крещения, в чашах со святой водой в вечернюю пору; а на улицах — в любой час дня, в глубоком полуденном покое. По всему селению и во всякое время чувствуешь привкус соли, запах сырости, нераспознаваемое присутствие чего-то землистого, тоскливого, что никогда не выходит наружу, никогда не убивает, однако чужаку от него перехватывает горло, а местным жителям оно вроде как услада самобичевания.
В лунные ночи страхи и страсти все же прорываются — мчатся что есть мочи; можно расслышать их поспешный бег, их полет — надсадный, надрывный — вдоль улиц, над стенами, над крышами. Развеваются в воздухе смирительные рубахи, судорожно дергающиеся рукава и полы бьются о дома; молчалив полет слепой черной птицы с крыльями вампира, совы или стервятника, а может, с крыльями голубки, да, глупой голубки, которая только что вылетела из неволи, но затем обязательно вернется — опять за решетку. Лунными ночами страсти всегда одерживают верх, опережают, а страхи гонятся за ними, угрожая, заклиная не торопиться, пронзительно визжа — зовом неразличимого, но буйного ветра. Страсти перелетают со света в тень, из тени на свет, и тщетно страхи стараются догнать их. Почти полночи длится этот древний танец. А на рассвете, когда в небе еще видна луна, когда колокол бьет зорю, возобновляется пляска страстей и страхов. Утро приносит победу последним, и весь день напролет они будут упиваться ею, повиснув над папертью, над улицами, над площадью, в то время как страсти покоятся погребенными на щеках, на губах, под веками, на лбу, в ладонях, таятся в морщинах и морщинках или прячутся в сумеречных спальнях, исходя потом, пропитывающим воздух селения.
Лунными ночами в домах на окраине, — хотя, кому известно, быть может, и за стенами какого-либо из домов посреди селения, — звучат под сурдинку струны гитар: их чрево полно безысходной тоской, и струны — это языки тайных желаний. Лунными ночами затягивают в укромных погребках непристойную песню, песню, заставляющую содрогнуться от страха — всадника тайных желаний. Лунными ночами источают нежную грусть обезвоженные водоемы на площади, чьи камни, даже камни томятся несбыточными помыслами и жаждой милосердия также несбыточной. Эти водоемы никогда — ни лунными ночами, ни даже самой черной, непроглядной ночью — не слышали любовных речей; никогда не бывало близ них никого и ничего, кроме желаний, замерших в одиночестве; никогда на их камни не присаживались влюбленные, сплетая пальцы в лихорадочном порыве. Сухие водоемы, полированные временем камни…
И когда идет дождь, и в те часы, когда льет как из ведра, и после дождя, в запахе мокрых стен, отсыревших деревьев и луж на улице, и ночами, изнемогающими в ожидании грозы, и пасмурным утром, и в дни, когда без конца моросит или стоит угнетающая жара (невыносимая жара), и холодными ночами, когда столь прозрачен зимний воздух, — также возрождаются желания. И можно услышать, как пробегают они, пританцовывая, как из стонущей струны извлекают греховную мелодию — и вьются незримыми демонами, бросая вызов крестам на фасадах домов, на оградах, на перекрестках, на будках заставы и даже большому кресту на воротах кладбища. И страхи, словно надзиратели приюта умалишенных или сельские стражники, принуждены удерживать их силой, натягивая на них черные и белые смирительные рубахи, сковывая железными цепями под заклинания колокольного звона и шелест длиннополых облачений.
Селение кающихся душ. Улицы — мосты предписанной необходимости. Посещать церковь. Неукоснительно исполнять свой долг. Женщины, одетые в траур, все, как одна, спешат, в руках — молитвенники и четки, корзинки с дарами. Спешат с видом праведниц. Краткие, отрывистые слова обязательных приветствий. Порой задержатся мимоходом на паперти — перемолвиться скупо, шепотом, будто боясь чего-то. По стоит приглядеться повнимательнее и подольше, и увидишь, как иной раз замедляются их шаги перед церковными дверями. Пожалуй, подумаешь, что у этих женщин нет особого желания, чтобы двери распахнулись им навстречу, они входят в церковь словно пленницы, оставляющие на пороге все надежды. Стоит лишь приглядеться получше. Быть может, они даже вздохнут тяжело, едва двери захлопнутся за ними. Мужчины, те — да, стоят на углах у лавчонок, или сидят на скамьях на площади, но их немного, и они неразговорчивы — похоже, погружены в собственные раздумия, в их глазах не блеснет огонек любопытства — свидетель того, что наблюдать за улицей для них удовольствие. По ночам раздаются чьи-то торопливые шаги, заметны чьи-то закутанные тени под мерцающим светом, уличных фонарей, а к полуночи или на ранней заре услышишь перешептывание у дверных запоров и сквозь щели оконных ставен. Ах, это великая тайна! Тайна, одерживающая верх над четырьмя всадниками рока. Это жизнь, сокрушающая препоны, но только под покровом темноты и с должной осмотрительностью, как того требуют — и как то дозволяют — нравы селения. Пока спят колокола. Лучше, даже вернее, прибегнуть к языку письма — более похвальному, более скромному; в мелочных лавках, кстати, можно найти — хранимые, точно запретный товарец, — кое-какие готовые записочки, их в случае нужды легко сложить, спрятать, однако можно разыскать в селении и таких мужчин или женщин, которые тайком сочинят послания, подходящие для случаев трудных и запутанных.
Далеко за полночь не видны, но слышны во мраке удары мечей — это четыре всадника сокрушают рать нечестивых помыслов. Хрустят кости, дергаются в конвульсиях пересохшие языки вожделения.
Таинственные всадники во плоти и крови скачут поздним часом, направляясь к окраинам, по окрестным дорогам. И пробуждается охваченное унынием селение, обнаружив кровавые следы, будто волком или койотом оставленные на всех скамьях, по всем стенам, на всех дверях и окнах, — и обитатели чувствуют себя как бы соучастниками ночного разбоя. С будущей жизнью зарождается и будущая месть, чреватая смертью. В селении нет ничего страшнее, чем боль от запятнанной чести: любые терзания, любые беды, любые пытки — только не это! Трудно, немыслимо примириться с тем, что случилось! В механизме, созданном родителями, навсегда лопается наиболее чувствительная пружинка, и хотя это зло поправимое, но и поспешное бракосочетание, и нежеланные внуки — всего лишь горькие плоды насильно и преждевременно сорванные. Покорное смирение перед происшедшим крайне редко — чаще беспощадное отмщение либо непоколебимое пожизненное отречение от дочеpu, поддавшейся искусу, от ненавистного зятя, от чужих внуков, — и упаси бог того, кто хотел бы сохранить дружбу с оскорбленным, упомянуть о них в его присутствии.
Пусть сватовство произведено по всей форме, пусть переговоры велись осмотрительно, с величайшим почтением и должным образом скрывались собственные чувства, пусть сам священник просил дать согласие на брак, а сватами выступали влиятельные соседи, — все равно это, как пагубная молния, поражает родительскую душу, заставляет рыдать всю семью, несет горе в дом., разжигает злобу братьев и подвергает виновного опасности, сколь бы завидным этот брак ни казался, каких бы выгод он ни обещал. Невеста — трепещущая былинка, терпит от всех, она — громоотвод всеобщего презрения и оскорбительных выпадов, — как восславит она семью, если уступит родителям и вовремя раскается! Но ежели закоснела в упорстве, то без кровинки в лице прибудет она в приходскую церковь на заре, предназначенной для брачной церемонии, и даже не осмелится взглянуть на того, кто вручит ей по обычаю перед венчанием тринадцать монет и наденет на палец обручальное кольцо. Сколько стыда в первые дни! Поневоле не захочет выйти с мужем даже в храм. Сколь ощутим ее позор — она скоро станет матерью; она — мишень пристальных взглядов, тайных перешептываний, сплетен! Какой голгофой предстает брак перед традиционно враждебным, отчуждением со стороны окружающих. В первые месяцы после свадьбы мужчины также чувствуют себя меченными, заклейменными чьей-то неизвестной рукой, чьими-то коварными взглядами, преднамеренными недомолвками — и избегают говорить о своих семейных радостях и заботах, о своих женах, словно воры, прячущие награбленное. Девушки, встречаясь с ними на улице, обмирают от сладостной дрожи, поскольку не раз слышали о новобрачных что-то непонятное, пугающее, что делает их ненавистными, ужасными, но вместе с тем девушек влечет к ним, вопреки всем страхам; а парни — как хотели бы они потолковать с молодыми мужьями, да стыд удерживает и отделяет их от бывших товарищей по играм и похождениям.