— ЦРУ!

Чабаны читают центральные газеты. Чабаны качают головами. Они слушают Грача, будто он не харьковский оператор с местной киностудиясы, а настоящий манасчи. К тому же за темными холмами на рассветах вздымаются огненные смерчи, грохочет эхо, и падают с небес обгоревшие железки, пугая табуны и отары.

— Если бы не Сайрус, — грезит оператор, — началась бы Третья мировая. Мы бы давно поубивали друг друга, но сейчас мы можем спать спокойно. Нас остановят! Нас спасет Сайрус Итон!

И товарка оператора спит за фанерной перегородкой, в спальном мешке, на культурно, с зимы застеленных простынях культурного центра в Кумах. Она и во сне боится весенней паршады.

Манасчи запинается. Он — не кинооператор. Его слова — не его слова. Слова деда, отца, прадеда. Он зевает. Поправляет искусственную челюсть, отхлебывает жирный чай. И опять киргизы побеждают Великого соседа. И опять сосед собирает рать на киргизов.

Чеченский сапожник мечтает о Чечне. Он прибивает подошву, отставшую от сапогов Абды, стучит молотком, пока Люда и Абды под тутовым деревом на бульваре молчат сонно. О чем говорить? Жаркий ветер трогает Людины коленки, на которых так розово лежит подол Людиного крепдешинового платья. Через год сапожник выкопает гроб отца и вернется с гробом в Ичкерию. Но теперь, если киргиз после «Советского шампанского», а пробку проткнет и ждет, когда выйдет лишний для вина воздух, придерживает пробку большим пальцем — дикий человек! не знает, что пробка вылетает — хлоп! и женщины ахают — ах! — киргиз тоже с гор и потомок пророка, но если после шампанского киргиз не так посмотрит на чеченского парня, просто не так, — как осиный рой, сперва прилипнув друг к другу, — и откуда их столько? жужжа, взвихривая воздух, а талии осиные, и яд до времени в жалах, — чеченцы влетают туда, где разомлевший киргиз посмотрел, и вынимают кинжалы, и все на одного (когда еще киргизы соберутся!), а соберутся киргизы — чечня разлетится.

— Зачем вы бьете киргизов? Хохлы привезли вас сюда в коровьих вагонах по приказу грузина! — кричат киргизы.

И кровь на скатерти, и ножом пырнули…

— Почему грузин? Осетин ваш Сталин, — сердится чечен-сапожник.

— Не осетин! Русский.

Абды знает. Он расплачивается с сапожником. Платит много — два рубля. Так чечен просит за срочность.

— Отец Сталина Пржевальский. Ты был в Пржевальске на Иссык-Куле? Не был? Я был и видел. Памятник Пржевальскому — точно Сталин. Сталин точно как его папа. А усы и лоб как у русских.

Говорит Абды чечену тихо. Не услышала бы русская Люда.

— Мне сказал один грузинский товарищ. Режиссер из Тбилиси. Мингрелец.

Люда из Барнаула сперва работала по найму в Северном Казахстане, но у нее стала болеть поясница после первого неудачного аборта от мастера-штукатурщика Николая. И жена была у Николая бухгалтером на сахарном комбинате. Он жену бы никогда не бросил. И тогда уехала Люда, но не в Барнаул к маме, а куда повез ее поезд. Из Рыбачьего до Орто-токая она добралась на попутке к подруге по училищу Зое. Зое нравились местные мужчины, безволосые, нежные. Прямо девки. Горячие, глупые. Кутята. Она замуж за них не хотела и абортов, как Люда, не боялась. А когда желтые мужчины своей нацией начинали гордиться, Зоя с полки семечки доставала, и поплевывала, и усмехалась, она думала — пусть их! Нас много!

Зоя никогда не думала о Поднебесной. Поднебесная была за границей. Заграница Зою не волновала. Границу караулили русские парни.

— Поезжай, Людок! — сказала Зоя. — Я Абды Киргизбаева знаю. Он не жадный, не глупый, не подлый. Так быстрее забудешь Николая.

И Абды привязал лошадь.

И пропал.

Но прислал телеграмму:

СТУДИЯ НЕСМЕЛОВУ ЛОШАДЬ ПРИВЯЗАНА ОРТОТОКАЕ…

Потом опять появился. Опять пропал. Но кто пойдет работать за такую зарплату?

Артистка Роза облизала губы. Она была девственница и зорко следила за перемещением мужских тел, разглядывая сами тела внимательно. У сценариста из Москвы короткая челка и лысина, обозначившаяся на макушке.

— Вот текст, который вы написали! — Роза сама подошла к Вене. — Я не понимаю, почему она это говорит.

Она — это была она в роли.

Веня стал объяснять. Его нейлоновая рубашка прилипала от жары к выбритой шее. Объясняя, он закурил трубку. Как отец народов. Как Хемингуэй. У девственницы поджались ноздри. Она уже прочла «Фиесту».

— Русская, а сухая, — горевал Абды непонятно. Он ущипнул русскую — не Люду! — товарку оператора за ребро, сказал: — Сухая!

Он сказал это на заднем сиденье «газика», и его велюровая шляпа сползла ему на нос, когда он заснул, захрапел от пыльной дороги в горах после того, как сказал. Дорога вверх; слева, со стороны Абды, — пропасть, а в ней река змеею; справа, со стороны русской, сухой, — поезд тоже змеею по отвесной стене.

— Дорога имеет важное стратегическое значение. — Это опять Абды сказал.

Из вагонов в желтой пыли с желтыми лицами дети смотрят, их везут в пионерские лагеря от военных предприятий, и они весело машут руками. И теперь самое время рассказать, как прошлой весною в автобусе тоже ехали дети и пели. После грозы. Когда асфальт, как арбузная корка, скользкий. На повороте автобус занесло, он встал поперек дороги, а шофер, еще не испугавшись, выруливал осторожно к скале, подальше от кромки. Колеса крутились, но автобус, это видели таксист и шофер самосвала с напарником, медленно-медленно полз в пропасть. Под детское пенье. Таксист бросил «Волгу», бежал и махал руками, и двое из самосвала бежали, а беспечный водитель установил тормоз и вышел. Он сразу все понял, схватился за ручку, но дверца захлопнулась и больше никогда не открылась… И его волокло — сперва по асфальту, потом по гравию, дети уже не пели, а он все тянул на себя ручку, пока не вырвал ее. А сам автобус тихо исчез за краем пропасти, на дне которой — река голубой змеею.

Маленький, в тюбетейке, водитель упал на землю. Его подняли, но он отвел чужие руки, шагнул к обрыву — автобус еще падал по склону.

— Моя фамилия Юсупов. Вторая автоколонна.

И прыгнул в пропасть.

— Трус, — говорит проснувшийся Абды, — этот Юсупов трус! Я не знаю его нации. Может быть, и не узбек, а татарин, но он трус. Он ушел от закона!

Такой человек Абды. Всегда говорит что думает. Что подумает, то и делает. Привязал лошадь и уехал.

Есть ли на земле еще такое место, где можно привязать лошадь к целому городу? Огромную, как облака, плывущие в Поднебесную. Как горы на закате. Горы тоже привязаны к местности, как лошадь… Привязать. Бросить. Забыть. Вспомнить. Пропасть… Теперь Абды горюет. Никогда больше Несмелов не пошлет Абды в командировку. Одного. За лошадью для съемки. Как написано в сценарии — клячей.

— Без нас вас скушает Поднебесная, — говорит партизан администратору, — и не поперхнется. И не просите тогда русских, своих растите Манасов. А то на студии все — манасчи, каждый поет как хочет, никто не делает дело.

Оператор из Харькова, сухая русская и бывший белорусский партизан заблудились в горах.

Дорога петляет между холмов, ничего не видно, кроме солнца, неба и ног Грача, который в пробковом шлеме иноземца-инопланетянина бодро шагает впереди партизана, потерявшего бдительность от приступов кашля. Кашель бьет партизана все сильнее, а сухая русская бежит за ними в модных поролоновых юбках — потом мелкие камушки так и посыпятся, острые горные, изодравшие ей ноги, когда она будет вытряхивать юбки… Грач идет Одиссеем, легко ступая, насвистывая «Битлов», гадая о Сайрусе.

На исходе третьего часа холмы расступились, и далеко внизу сверкнуло синее блюдце Иссык-Куля. Оно стояло вертикально, а не лежало, как положено блюдцу. Берег был обведен желтым, и белые от зноя хребты холмов дохлыми рыбинами сползали к воде.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: