Сёстры писали брату раз в месяц каждая, и дядя Саша отвечал скрупулезно. Докторша про себя считала, что вместо бесполезной переписки ее муж давно мог бы придумать какую-никакую диссертацию, но тут она ошибалась: дядя Саша чистосердечно презирал это занятие, хотя бы потому, что диссертацию защитила Анечка.

После окончания Сельскохозяйственной академии в Москве — это, в свою очередь специально, чтобы насолить несостоявшемуся возлюбленному — Анечка поехала в Полтаву, и там, в местном институте, вплотную занялась травопольной системой, конечно, на зло дяде Саше, который зубами скрипел от всяких Вильямсов. И последний названный был еще не хуже других!

— В воздух чепчики! — шумел дядя Саша, получив письмо от очередной сестрицы, которая взахлеб писала про Анечкину защиту с последующим банкетом. — Верноподданная патриотка! Сидит на ветвистой пшенице, как русалка на дубу.

Анечка никогда не занималась ветвистою пшеницей, — она и защитилась по люцерне — надо быть справедливыми, но докторша почему-то с удовольствием прислушивалась к злым всхлипам дяди Саши после получения сестриного письма. Ей и в голову не приходило, почему он безумствовал, а может, и приходило, но за всю совместную жизнь жена дяди Саши только раз спросила у мужа, кто такая Анечка.

Это случилось после войны и после Анечкиной диссертации, но тут начинается самостоятельная история в нашей затянувшейся про дядю Сашу и Анечку; шарик в шарике, наподобие костяной игрушки, прихотливо вырезанной дружественным китайцем в дар генералиссимусу — шарик в шарике, малый в большом, такой же в таком же, и до бесконечности, и непонятно только, куда идет повесть…

Вот тогда, после неизвестной читателю и докторше совместной, тайно и неожиданно оговоренной поездки на пароходе, когда дядя Саша, собиравшийся, как всегда, в Крым, изменил планы и, сложив чемодан за ночь, сперва уехал в Казань, а потом так же неожиданно вернулся через трое суток, докторша и спросила его между прочим:

— Кто такая Анечка?

— Кузина, — буркнул он неправду и уже с чистым сердцем добавил зло: — Совсем рехнулась на люцерне! — Но и этого показалось мало ему, и он сказал: — Климакс.

— Са-а-аша! — протянула докторша, кивнув на любопытную дочку, последнюю из детей, позднюю, родившуюся перед самой войной, с коричневыми — в дядисашину породу, — вздохнув, объясняла подругам докторша — глазами.

Кажется, Анечка сама протянула дяде Саше руку для этой поездки, кажется, она решила помириться, и после совещания в Горьком, на которое была делегирована Полтавским институтом, послала дяде Саше письмецо. Правда, если не ошибаюсь, дядя Саша вдруг сам до этого поздравил Анечку с днем Ангела через сестру Надю, но та могла и не передать; она вечно была погружена в несчастья своей семьи: то одноглазого скрипача почему-то выгоняли из оркестра, то старший сын уходил в армию.

На Анечкино предложение прокатиться на пароходе — у Анечки как у делегатки была возможность достать пароходную бронь — дядя Саша откликнулся немедленно и не поехал в Гурзуф, куда ездил ежегодно в течение последних двадцати пяти лет, исключая войну, и всегда осенью. Анечка тоже любила Крым, но приезжала туда только весною… Будем считать, что они все-таки думали друг о друге, когда на тесной гурзуфской площади вылезали из жаркого автобуса, измученные крутящейся крымской дорогой, и с одинаковым чувством освобождения, разделенные полугодом, шли к морю, над которым висел известный крымский задник с туманным силуэтом Аю-Дага… Верно, каждый надеялся, что уступит и, наконец, поменяет пагубную привычку, и дядя Саша, обритый наголо по моде тридцатых годов, вдруг нагрянет во время цветущего миндаля в гости к татарину Али, почтенному старцу из бывшего клуба крымских проводников, у которого он всегда останавливался, или она, Анечка, вдруг появится на круто берущей вверх осенней дорожке знаменитой можжевеловой рощи… Но тогда они бы опять не встретились, заметит ехидный читатель, и опять все пойдет прежним путем. Так оно и шло, кстати, и в эту описываемую нами пароходную встречу они остались верны себе — они поссорились. Он приревновал ее к Трофиму Денисовичу Лысенко; для справки, — к знаменитому тогда академику, самому автору ветвистой пшеницы, вот как!

В ссорах дяди Саши и Анечки всегда было непонятно, кто начал; издали казалось, что темная волна поднималась со дна их измученных душ, опустошительная и роковая, а потом уж, что и говорить — пустой берег в обломках.

Но сперва:

— Вы не меняетесь, Анна Никитишна! — сказал дядя Саша Анечке на пароходной пристани, куда она приехала, запоздав, в серой «Победе» с шашечками, а он уже ждал ее, перекинув через руку китайский плащ. Это он нарочно сказал ей, и разглядывать было нечего, сразу кинулась в голову легкая сетка морщин; он почувствовал жалость к ее тоже поддающимся несправедливому старению татарским скулам, но сами глаза Анечки в отместку полыхнули на него по-прежнему опасным светом, вот тут он и сказал ей дрогнувшим голосом:

— Вы не меняетесь, Анна Никитишна! — то есть не так уж и солгал дядя Саша.

Сестры его утверждали, что она одна, всегда одна; говорили они об этом, понизив голос, с ударением на «всегда» и обязательно при этом взглядывали на него значительно, и в письмах писали: «Анечка все одна».

Днечка носила теперь новую прическу, будучи незамужней, она особенно следила за собою — это бросалось в глаза в провинциальной толпе; его всегда поражало, как она видна в толпе, — и в юности, и вот сейчас, когда шла навстречу ему легким, не меняющимся с годами шагом. Ее новая прическа — две косы, уложенные вокруг головы, подтягивали волосы к вискам, и она по-прежнему смахивала на лошадку… Загадка ее отдельного независимого существования мучила его; он иногда пытался представить ее жизнь и всегда в мыслях своих натыкался на какого-нибудь ублюдка мужского рода — иначе не получалось; печальное утверждение его сестер — «всегда одна» — не убеждало ни на йоту. А что думала сама Анна Никитична? Кто разберет, какие мысли метались ночами в ее теряющей златокудрость голове? Но сейчас, несмотря на все потери, она казалась себе удивительно красивой.

Бывает такой обманчивый взгляд на себя в зеркало, когда посмотришь и возрадуешься, что, мол, в юности лицо было глупее, рот неопределеннее, неловкость сводила плечи наперед, стеснительно пряча грудь. Но только помнящие другое могут сказать о непередаваемом очаровании навечно ушедших в прошлое пухлых губ на нежном глупом лице… К счастью, дядя Саша и не помнил ту Анечку, когда глядел на эту, а сегодняшняя Анечка была совершенно размягчена и упоена красотою ярких осенних берегов и еще тем, что увидела в глазах дяди Саши, и задохнулась… Чешские тупоносые лакировки, только купленные на совещании, ловко сидели на длинных ногах, когда она вслед за дядей Сашей прошла весело по ковровой дорожке сияющего пароходного ресторана, и в предвосхищении будущего ужина с удовольствием потянула носиком острый запах маринованной селедки с луком, которую пронес мимо официант на мельхиоровом подносе вместе с запотевшим графинчиком.

Взметнув плиссированною юбкою, Анечка с удовольствием села в тяжелое кресло, заботливо придвинутое дядей Сашей, небрежно повесила лакированную сумочку — случайно как раз к туфлям — на поручень кресла и туманно улыбнулась в пространство.

Шампанское сразу же ударило ей в голову, и тут почему-то, хотя разве удивительно поделиться радостью со старым другом, пришло ей на ум рассказывать дяде Саше о своей защите — его сестры не написали ей, щадя самолюбивую подругу, о потоке глупых ядовитых слов, которые со страстью излил дядя Саша как раз по поводу ее диссертации.

Рассказав милые и веселые подробности банкета, она — пьяная с непривычки голова, потерявшая бдительность, — легко перескочила на только что закончившееся совещание в Горьком, на беглый анализ выступлений крупнейших ученых страны и вдруг, всплеснув руками, попросила с девической непосредственностью еще одну бутылку крем-соды.

Дядя Саша подозвал официанта, крем-соду заказал, но поведение Анечки стало казаться ему неестественным, манеры экзальтированными, и, слушая с угрюмой враждебностью, которую она все не замечала, эйфорически-маниакальный бред по поводу люцерны, хлеба, земли и будущих урожаев — и это после двух лет удушающей засухи, — он раздражался все более. Он налил себе водки, дрожащей от злости рукою, и выпил один, не чокаясь. Теперь она рассказывала дяде Саше о визите Трофима Денисовича — она так и говорила «Трофим Денисович» — к ним в институт.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: