«Если река пойдет в ущелье, будут пороги, но заломы окончатся», — подумал Чурилин. Он быстро выпотрошил лося, взял губы, сердце, кусок мяса, отметил место высоким шестом и перебрался через реку по верхнему залому, кстати, тщательно осмотрев его.

Обильная мясная еда сначала еще больше ослабила путешественников, но наутро Чурилин и Султанов заметно приободрились.

* * *

За последним заломом Мойеро приняла в себя справа большую речку. Долина сужалась, отроги пятнистых, черно-желтых от осенних лиственниц гор спускались к реке, течение которой все убыстрялось. Тусклая свинцовая поверхность воды словно дышала, плавно вздымаясь и опускаясь. Галечные косы возвышались как крепостные валы. Быстро неслись назад отмели, деревья, черные промоины. Вот скалы надвинулись совсем близко, зашумели волны, вся река покрылась струйчатыми бороздами и островерхими пенными гребешками. Вода заливала несшийся по шивере плот. Несколько тревожных минут — и плот снова вышел на мерно вздымавшуюся просторную воду.

Быстрое движение бодрило истомившихся людей. Наконец в полной мере их охватило веселье одержанной победы.

Пройдет немного времени — и тысячи людей придут туда, где томились они оба в плену лесов и болот. Могущество труда рассечет непроходимые пространства дорогами, расчистит леса, высушит болота. Шум машин и яркий электрический свет нарушат темное молчание тайги.

* * *

— Сергей Яковлевич, телеграмма из Хатанги. Наверно, от Чурилина.

— Что? Давайте скорее! — Профессор поспешно вскрыл и прочитал телеграмму. Она выпала из его рук. — Ничего, я сам подниму… Идите, с ними все благополучно, возвращаются.

Оставшись один, Ивашенцев перечитал короткий текст: «Все что искали найдено возвращаемся самолетом здоровы тчк Чурилин Султанов».

Профессор Ивашенцев встал и низко поклонился телеграфному бланку, который он бережно положил на стол.

ОБСЕРВАТОРИЯ НУР-И-ДЕШТ

В тормозах громко зашипел воздух, размеренный стук колес перешел в непрерывный гул. Облако снежной пыли поднялось за окном вагона.

Разговор оборвался, и подполковник выглянул в окно, порозовевшее в лучах низкого закатного солнца. Но поезд набирал скорость и безостановочно мчался, неся пассажиров навстречу новым боевым судьбам нового, 1943 года.

Один из собеседников, военный моряк, вышел в коридор и сел на откидную скамеечку, думая о неизгладимой суровости войны, на все налагавшей свой отпечаток. Обветшалые деревни мелькали за окном изношенного вагона.

Около него остановился сосед по купе, молодой высокий майор-артиллерист. Еще при первой с ним встрече моряка поразила сдержанная энергия, исходившая от всей ловкой и стройной фигуры майора. Глаза, казавшиеся особенно светлыми на сильно загорелом лице, были удивительно спокойными, но в глубине их светилась какая-то сила, которую моряк с самого начала определил как проявление упорной радости жизни, надежно прикрытой привычной выдержкой.

Майор протянул моряку руку.

— Лебедев, — сказал он. — Я слышал ваш разговор с соседями и их нападки на вас. Мне понравилось, что вы утверждаете право человека на радость. Я думаю, ваши противники правы. Но правы, разумеется, и вы. Такова жизненная диалектика. Чувство радости сейчас реже других чувств приходит к людям… Тем более что человеческая радость иной раз зависит от совершенно необъяснимых на первый взгляд причин.

Поколебавшись, он добавил:

— Я расскажу вам любопытное происшествие, одним из действующих лиц которого довелось быть мне самому, и совсем недавно.

Стемнело. Они вошли в купе и заняли свои места на верхних полках. Наглухо закрытые шторы придавали купе, едва освещенному единственной лампочкой, особенно уютный вид. Моряк лежал на верхней полке против майора и слушал рассказ, до того не подходящий к окружающей обстановке, что временами сознание как бы раздваивалось, улетая в далекую солнечную и просторную страну…

— Я был призван на третьем месяце войны, — рассказывал майор Лебедев. — Прошел тяжелый путь отступления в непрерывных боях. Семь месяцев пули и осколки снарядов врага щадили меня. Не стоит рассказывать обо всем пережитом… До войны я был геологом, поклонником непокорной нашей природы, мечтателем. Трудная для тихой души военная страда, разрушения и зверства, чинимые на моей родной земле полчищами захватчиков, едва не сломили меня. Но все же я справился и скоро стал закаленным, подобно сотням моих боевых товарищей. И моя мечтательность, казалось, навсегда покинула меня. Я сделался жестким, мрачным. В душе осталась какая-то тяжкая пустота — пустота, которая заполнялась только в боевых схватках с врагом, только удачными налетами моих батарей.

В марте я был серьезно ранен и на несколько месяцев вышел из строя. После лечения в госпитале я получил отпуск и был направлен на отдых, на курорт в Среднюю Азию. Я протестовал, доказывал необходимость немедленной отправки меня на фронт, говорил о том, что совершенно одинок, — ничто не помогло.

Словом, в конце июля тысяча девятьсот сорок второго года я оказался в поезде, мчавшем меня по просторным казахстанским степям навстречу жаркому солнцу.

Я часто стоял по ночам у открытого окна. Ветер, пахнущий полынью, сухой и свежий, приветливо обвевал меня. Легкая степная темнота подчеркивала древнее безлюдье равнины. Но я, я был весь там — далеко на западе.

Все же извечная безмятежность природы сделала свое дело, и к концу недели своей поездки я как-то внутренне немного смягчился, а главное — стал с большим вниманием смотреть на окружающий мир.

После Арыси дневная духота в раскаленном вагоне сделалась мучительной, и я с удовольствием высадился поздней ночью на небольшой станции. Автобус из санатория должен был прийти только утром. Мягкую прохладу южной ночи не хотелось менять на ночлег в станционном зале. Я уселся на чемодане у фонарного столба и, вдыхая ночную свежесть, оглядывался кругом. Поезд задерживался. Пассажиры прогуливались по хрустящему гравию в свете фонарей. Закурив папиросу, я разглядывал пассажиров.

Девушка, прошедшая несколько раз по перрону, привлекла мое внимание красивым сочетанием зеленого платья, красноватой бронзы загара и пепельных светлых волос.

В ней было что-то выделявшее ее из толпы. Я и сейчас помню свое первое впечатление: пожалуй, это была радостная свежесть, переполнявшая все ее существо.

Она, несомненно, кого-то искала. Вот она остановилась, встряхнула короткими волосами и, подняв к фонарю круглое лицо, забавно надула губы. Почувствовав мой пристальный взгляд, девушка открыто взглянула на меня, отвернулась и пошла обратно.

Поезд ушел. Красный огонь хвостового вагона затерялся среди темных бугров; фонари, за исключением двух, погасли. Я еще некоторое время посидел на своем чемодане в сумраке затихшей станции. На душе впервые после долгого времени было как-то спокойно то ли от прохладной темноты вокруг, то ли от ощущения простора ночной степи.

Мне стало холодно, и я неохотно направился к станции. Крошечный зал был едва освещен. За низкой деревянной перегородкой, в отделении для раненых, никого не было. В открытое окно свободно врывался ветер. Я прилег на скамейку, но спать не хотелось. В полутемном зале прозвучали легкие шаги. Я обернулся и узнал встреченную на перроне девушку. Она посмотрела на занятые спящими узбеками скамьи и нерешительно подошла к перегородке моего отделения. Я поднялся ей навстречу и пригласил устроиться на свободной скамье. Девушка поблагодарила и уселась на скамью, откинув назад голову и плотно сжав колени. С ее появлением мне показалось, что эта затерявшаяся в степи станция стала менее пустой. Девушка как будто не собиралась спать. Я решился задать ей несколько обычных дорожных вопросов, на которые она ответила коротко и с неохотой. И все же постепенно мы разговорились. Татьяна Николаевна, или просто Таня, была аспиранткой Института восточных языков в Ташкенте и сопровождала в экспедиции знаменитого профессора-археолога. Профессор исследовал развалины древней астрономической обсерватории, построенной около тысячи лет назад в предгорьях хребта, в двухстах километрах от станции. В обязанности Тани входило восстанавливать и переводить арабские надписи, попадавшиеся на стенах и камнях развалин.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: