— Это что же за болезнь такая?

На мне недоверчиво-пытливый взгляд Полины. Спрашивает с раздражением:

— Лучше скажи-ка, как поживает твоя драгоценная жена?

Я в недоумении.

— Какая жена?

— Какие бывают жены у людей.

— Это кто же тебе набрехал?

— Слухами земля полна.

Голос у Полины сухой, как осенняя полынь.

Я понял лишь одно, что между нами все кончено. Счастье провалилось в черную яму. Кто ее выкопал? В замутившейся голове нет ответа.

На комоде скучно тикает будильник. Весь пол в разбросанных лоскутках. На столе — швейная машина, утюг, куски разрезанной материи. И вдруг — откуда он взялся? Передо мною, у противоположной стены, стоит страшно знакомый матрос: крупный и взъерошенный; весь вытянулся, точно на адмиральском смотру; на безусом, как у актера, лице движутся скулы; желтые глаза округлились; в одной руке — крепко сжатая фуражка, и я никак не могу прочитать на ней золотую надпись.

Зарябило в глазах.

Перевожу взгляд на Полину. Испуг и тревога у нее на лице. Опять смотрю в сторону противоположной стены. И только теперь замечаю большое трюмо, а в нем — мое отражение.

— Прощай, Полина, навсегда!

И уже в дверях дрогнувший голос толкнул в сердце:

— Подожди, Сеня!.. Вернись…

Я послушался.

На мою грудь падает темно-русая головка. Отчаяние, скорбь, признание, жалобы на безотрадное одиночество вырываются вместе с рыданиями. Мне всегда больно смотреть на женские слезы, в них есть что-то детское, беспомощное. Я клянусь, утешаю, целую милое лицо, соленое, как море…

Стало тихо. Ясным небом засияла душа. Передо мною, как два маяка с синими огнями, мерцают глаза. В них — призыв земли, в них — радость солнца.

Целый день льет дождь. Поэтому матросы никуда не уходят с базы. На «Амуре» стоит гул человеческих голосов и музыки.

Я насытился сведениями о войне и передаю газету Зобову.

— Может, заглянешь?

— Зачем?

— О войне здорово пишут.

— Нет, спасибо. Об этой человеческой глупости я почитаю потом, когда умные и добросовестные люди напишут серьезные книги.

Зобов сидит на рундуках и усердно занимается починкой своих старых штанов.

Меня все больше и больше интригует этот несуразный с виду человек. Я знаю почти всю команду, знаю, откуда каждый явился сюда, кто женат, кто холост, — все знаю. Но кто такой Зобов? У него широкие ладони, толстые пальцы в заросших шрамах, со сбитыми, кривыми ногтями. Словом, у него руки, испытанные в физической работе. Это наводит на некоторые догадки — и только. Прошлое его не известно. В настоящем недовольный человек, который все подвергает злой критике. Сейчас он рекомендует мне мир с очень плохой стороны. Всюду очень мало добра и очень много зла. Для него красота природы, что приводит меня восторг, — только декорация. За нею он видит разбой, душегубство. И люди, поднявшиеся в своих знаниях до величайших высот, занимаются тем же разбоем, что и животные, — рвут и гложут друг друга.

— А ты? — спрашиваю я.

— И я! — мрачно восклицает Зобов. — Потому что я тоже живу на грешной земле. И мне некуда деться: если бы можно переселиться на одну из планет, я охотно бы это сделал…

Против нас под звуки гармошки матросы танцуют краковяк.

Зобов смотрит на них и других матросов и хмурит большой лоб. Потом опускает свою отяжелевшую голову, думает.

— Эх, сколько в людях дури! — снова заговаривает Зобов.

— А именно? — спрашиваю я.

— Посмотри вон на Мазурина.

Мазурин — наш рулевой. Он стоит недалеко от нас, переодетый в новую форменку, и не знает, куда приколоть на груди георгиевский крест.

— Не вижу тут никакой дури.

— А сейчас узнаем.

Зобов подзывает Мазурина и спрашивает его:

— Ты имеешь еще один крест, не георгиевский, а другой?

Мазурин не понимает и таращит глаза.

— Ну, что дали тебе при крещении?

— Ношу, а что?

Зобов злорадствует:

— Так. Значит, на одной и той же груди у тебя два креста: на одном изображен распятый Христос, а на другом — Георгий Победоносец. Скажи теперь, во имя чего ты носишь первый крест и во имя чего второй?

— Блажной ты — и больше ничего! — бросает Мазурин и уходит.

— Ну и беспроволочный! — восторгается один матрос, глядя на Зобова. — Выходит, значит, что один крест дают человеку, чтобы не проливал людскую кровь, а другой за то, что пролил кровь. Здорово загнул!

— Ну, что скажешь на это? — обращается ко мне Зобов.

Говорить мне нечего, и я молчу.

Мысли Зобова пристают к моему мозгу, как репей к овечьей шкуре, и не дают покоя.

В душе, как воды в Бискайском заливе, бушуют вихри чувств. Начинаю яростные атаки, бурный натиск на Полину. Но она проявляет упорное сопротивление.

— А потом что?

Когда она задает этот вопрос, у нее трагически заостряется лицо.

— Что потом? Жизнь покажет путь…

— А если случится?..

Краскою стыда, словно малиновым соком, наливается ее лицо.

— Будем вместе радоваться новому человеку.

— Хорошо ты, Сеня, поешь, но только… Уж лучше по закону, как и все добрые люди делают.

— При чем тут добрые? Венцы и на мерзавцев можно надеть!

Она хотела что-то возразить, но я перебиваю ее и начинаю злобно издеваться:

— Хочешь, Полина, я водолазные колпаки принесу. Надраю их песком — лучше венцов заблестят. Надвинем их на головы и айда на лодке вокруг каменного мола. Не три, а тридцать раз можем объехать. Морской ветер пропоет нам: «Семен и Полина! Оставьте своих родителей и пришвартуйтесь друг к другу крепкими канатами любви. И ликуйте, ликуйте так, чтобы самого бога покорежило». А мой друг и приятель радиотелеграфист Зобов сделает нам наставление насчет супружеской жизни. Ты как-нибудь поговори с ним. Это замечательный человек. Он тебе расскажет о разных людских комедиях. Ха-ха… Было время, когда люди обходились без попов: любили, родили, умирали. Потом появились актеры…

Полина смотрит на меня с испугом, как на сумасшедшего. Потом у нее набухают веки, а из васильковых глаз, словно от увядающей осени, сочится печаль.

Я обезоружен и смят.

Что такое любовь?

На это не может ответить даже сам Зобов.

Наступил торжественный день.

Ровно два года тому назад наша «Мурена» оставила чрево строительных верфей и впервые сползла на воду. Вот почему этот день считается днем рождения ее, и мы его празднуем.

Накануне подкрашивались, мыли палубу, прибирались, надраивали медяшку циферблатов и стальные части машин. Кудрявый боцман покрикивал:

— Не подгадь, братва! Сделайте, чтобы сияло все, как в соборе Исакия, чтобы без зеркала можно прическу свою видеть…

А сегодня с семи утра вся лодка разукрашена флагами. В синей пустоте ветер полощет разноцветными полотнищами, а солнце освежает краски.

Камбузный Тюлень давно уже возится у электрической плиты. Вид у него озабоченный, точно у колдуна, исцеляющего человека от тяжелых болезней. Ворчит на назначенного ему в помощь комендора Рубцова:

— Проворнее крути мясо. Тебя приставили ко мне дело делать, а не варежку жевать.

Рубцов щерит зубы, похожие на частокол.

— Ну и надоел же ты мне, чумичка толсторожая!

К полудню все приготовления закончены. На импровизированных столах — вазы с пышными цветами. Вся внутренность «Мурены» в ярком свете электрических ламп. Приборы и механизмы убраны зеленью, живыми цветами.

Боцман — в центральном посту. Вонзает наметанный взгляд в корму, а потом — в нос, распускает по лицу широкую улыбку.

Лодка что надо! Все сделано на контр-зекс.

Кроме наших офицеров, собираются гости: начальник дивизиона, его помощник, командиры других подводных лодок. Кают-компания полна белыми кителями, сверкает золотом погон. В носовом отделении — ряды белых форменок с синими воротниками.

Я сижу крайним в кают-компании, и мне все видно, что делается там.

На верхней палубе грянул оркестр духовой музыки «Боже, царя храни».


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: