XIX

ОБЩЕСТВЕННАЯ ЖИЗНЬ В ПЕТЕРБУРГЕ ПРИ ИМПЕРАТОРЕ ПАВЛЕ

Первая ученическая степень масонства, в которую был посвящён Черепов, не открыла пред ним, его нравственно-духовными очами никаких особенных тайн и откровений, которые двинули бы жизнь его на новую дорогу, указали бы ему иные, высшие цели и задачи. А он так надеялся, так желал именно этого!.. Гвоздеев утешал его тем, что не всё-де может быть открыто сразу, что наперёд нужна основательная подготовка и строгая последовательность в степенях, а затем, со временем, всё само собою станет ясно и «маэстозно» для его ищущего и пытающего духа. Но пока – всё это сулилось ещё впереди, а в настоящую минуту, при всех своих усердных и аккуратных посещениях ложи, Черепов видел одну только внешнюю сторону масонства, одни лишь обряды, часто вовсе не постигая их смысла и ни во что не успевая проникнуть далее и глубже этих чисто внешних формальностей. Такое положение вскоре намного охладило его рвение, и он стал уже гораздо реже посещать «собратство». Разочарование последовало ещё и оттого, что многие из масонов, не только низшей, но и более высоких степеней, не стеснялись в обществе относиться легко и даже иронически как о собратьях, так и о своём собственном масонстве. «Что ж это! одна мистическая забава, игра взрослых детей в страшную игру» – с горечью думалось ему в иные минуты. Но положительный результат, приобретённый Череповым в масонской ложе, заключался в новых знакомствах с некоторыми из тогдашних профессоров Академии наук. Императрица Мария Фёдоровна оказывала особое внимание и покровительство этому учёному учреждению, и даже несколько профессоров русского происхождения пользовались от её величества особыми субсидиями за чтение публичных лекций в залах Академии и в кунсткамере. Профессор Гурьев читал там высшую математику, Захаров – химию, Севергин – минералогию, а Озерецковский – зоологию и ботанику. Публика в особенности любила последнего; хотя он говорил и грубо, не разбирая выражений, но всегда умно, ясно и увлекательно. В числе слушателей его были многие морские и горные офицеры; посещали иногда аудитории и молодые гвардейцы, между которыми Черепов был не из последних. Эти лекции доставляли им случай к развитию многих понятий и к приобретению основательных сведений о некоторых научных предметах. Гвоздеев тоже был в числе наиболее ревностных слушателей и, подбодряя Черепова, говорил ему, между прочим, что это есть один из существеннейших путей к усвоению масонских стремлений и «абсолютной истины».

Академия того времени хотя и не отличалась особенным блеском, но приносила обществу несомненную пользу. Подле знаменитых иностранцев: Эйлера, Эпинуса, Палласа, Шуберта и Ловица – стояли рядом русские имена: Румовского, Лепёхина, Озерецковского, Севергина, Иноходцева, Захарова, Котельникова, Протасова, Зуева, Кононова и Севастьянова.

Правда, не все из этих русских были люди великие и гениальные, притом многие же из них придерживались чарочки, но все они трудились и честно действовали «на пользу и преуспеяние» России. Первое место в числе их занимал Озерецковский, человек умный, основательно учёный, но вздорный, сквернослов и большой руки кутила. Гвоздееву удалось как-то ввести Черепова в профессорскую компанию, и хотя он был плохой учёный собеседник, но профессоры уважали его за добрый, открытый нрав, за полную и беззаветную готовность, во всякое время дня и ночи, на всякую лихую отчаянную штуку, за уменье хорошо выпить, ещё лучше угостить, да, наконец, и блестящий конногвардейский мундир в глазам многих учёных того времени тоже что-нибудь значил. Словом, не один из них находил, что быть с Череповым в знакомстве «и лестно, и приятно». Обо всей этой компании ходило тогда много анекдотов. Рассказывали, например, что однажды летом все члены Академии были на свадьбе у одного из своих товарищей на Васильевском острове. Часу в шестом утра шли они домой, гурьбою, в шитых мундирах, в орденах, и присели на помост канавки, чтобы отдохнуть и перевести дух. В это время лавочник отворял свою мелочную лавку. Озерецковский предложил зайти и напиться огуречного рассолу, что преотменно действует после попойки, и крикнул лавочнику подать им ковш «сего нектару». Напились и отыкались учёные. «Эх, да и хорош же у тебя рассол, собака! Что же мы тебе должны? Сколько с нас следует?» – «Ничего-с, ваши превосходительствы и сиятельствы!» – отвечает купец с поясным поклоном. «Как ничего?!» – «Да так, ваши превосходительствы, потому ведь и с нашим братом это случается».

Чтобы размыкать свою внутреннюю тоску. Черепов в это время отдался разным течениям, кидался в разные сферы общества, жизни и занятий, нимало даже не заботясь, «пристойно ли сие гвардейскому мундиру». Ему просто хотелось как бы то ни было и где бы то ни было забыться, заглушить, потопить эту назойливую и ревнивую кручину, которая по временам, и особенно после встреч в большом свете с графиней Елизаветой, глубоко забиралась в его сердце.

Но ни масонство, ни наука, ни даже профессорские кутежи не помогали. Вне графини Елизаветы – всё казалось ему скучным, бесцветным, мертвенным, ничто не привлекало, ни в чём не почерпалось забвения.

Да и самые условия жизни тогдашнего общества всё более и более становились тесными и печальными. Время было тяжёлое, и вообще, и в частности, и сделалось оно таковым вскоре по возвращении государя из путешествия по России; но в особенности казалось оно тяжким по сравнению с привычками и жизнью екатерининского времени. Всё переменилось разом так резко и круто, и общество остановилось в полном недоумении перед явлениями новой жизни. Государь на многих из придворных и сановников имел подозрения, и сколько из них, чуть ли не ежедневно, были отставляемы от службы и ссылаемы на житьё в деревни! Тайная канцелярия была завалена делами, преимущественно раскольничьими; Обольянинов разбирал основания разных сект; многих из сектантов брали в «Тайную», брили бороды и ссылали на поселение. По отзывам современников, то настала «эпоха ужасов». Один из них[64] говорил, что «сердце болело, слушая шёпоты, и рад бы не знать того, что рассказывают»; а другой[65] свидетельствует, что в то время «надлежало остерегаться не преступления, не нарушения законов, не ошибки какой-либо, а только несчастья, слепого случая»; и все жили тогда с таким точно чувством, как во время какой-нибудь повальной болезни: прожили день – и слава Богу. Если в каком-либо доме занимал квартиру квартальный надзиратель, то он свободно мог являться тираном и страшилищем всего дома – была бы лишь охота; его слушались со страхом и трепетом, от него прятались и убегали на улицах. Донос полицейского агента нередко мог иметь самые гибельные последствия. Даже самые невинные удовольствия не всегда проходили без приправы страха и горечи. Многие были до того напуганы, что если, бывало, заслышат курьерский колокольчик, то так и затрясутся, так и побледнеют; всё чудилось, будто фельдъегерь или даже сам полицмейстер Эртель едет брать их в «Тайную». Брали иногда Бог весть почему, даже по такого рода доносам прислуги, что господа говорили-де о курносых. Это было уже усердие паче меры и разума, и государь большей частью даже вовсе и не знал о нём.

А в то же время трудно и представить себе то бешеное веселье, которое в эти самые дни царило в петербургском обществе. В десять часов, по распоряжению полиции, все огни в домах должны быть погашены, но обыватели выдумали шторы на двойной подкладке, которые, будучи спущены в урочный час, препятствовали видеть комнатное освещение с улицы, и хозяева, простившись со слишком строгими блюстителями законных формальностей, оставались в кругу людей, не заботившихся о том, что ожидает их завтра, – веселились напропалую, танцевали до упаду, вели речи самые безбоязненные, произносили суждения самые резкие. Но часто, с наступлением грозного завтра, гости при возвращении домой находили ожидавшую их тройку, которая отвозила «по назначению». Случалось, что и хозяева были отправляемы туда же так скоро, что созванные ими с утра гости не находили их. Но эти внезапные исчезновения не удивляли и не смущали никого: всякий мог ожидать на всякий час подобной же участи, а до того с русской беззаботностью старались запастись весельем. Но ещё более может показаться невероятным, что в стране, подчинённой таким грозным порядкам, могли люди пользоваться замечательной свободой порицания. В том ящике, который был выставлен в одном из нижних окон дворца для кидания просьб и жалоб, государь нередко встречал карикатуры и пасквили на свою особу, и – замечательная черта характера! – иногда он смеялся, если находил их остроумными, и всегда оставлял их, все без исключения, без всяких последствий для авторов. Известен, между прочим, факт об одном камергере, который постоянно позволял себе говорить о Павле Петровиче, ещё в бытность его наследником, самые резкие вещи, что, конечно, было небезызвестно его величеству. Сделавшись государем, Павел однажды во дворце увидел своего давнего недруга, который старался теперь всячески удаляться и прятаться за других, чтобы не попасться ему на глаза. Подойдя к нему самым милостивым образом и взяв его за руку, государь сказал: «Что вы так прячетесь все от меня! Поверьте, милостивый государь, всё то, что великий князь знал и слышал, он не скажет о том императору». Таково же точно было его отношение и к пасквилям. Пламя камина обыкновенно тотчас же поглощало эти произведения подпольных авторов.

вернуться

64

Мертваго Д. Б. «Русск. архив» 1867 года, с. 118.

вернуться

65

Греч Н. В. «Русск. архив» 1873 года, с. 697–699.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: