– Христос воскресе, ребята! – когда всё смолкло, крикнул Суворов солдатам.
– Воистину воскресе, отец! – отгрянуло ему войско.
Это был могучий отклик на православное приветствие, какого никогда ещё не раздавалось в Милане.
Суворов слез с коня и стал христосоваться с окружающими. Его обступили массы офицеров и солдат. По замечанию очевидца, «не оставалось ни одного фурлейта, которого бы он не обнял и троекратно не поцеловал».[80] Даже сам пленный Серрюрье не избегнул его лобызания, и Суворов заставил его отвечать по-русски: «Воистину воскресе». Но когда общий восторг достиг до полного энтузиазма, старик вдруг прослезился. Он вспомнил любимых своих фанагорийцев.[81]
– С ними, чудо-богатырями, взял я Измаил, – говорил фельдмаршал, – с ними разбил при Рымнике визиря… Где они?.. Как я бы желал теперь с ними похристосоваться.
Черепов присутствовал при всей этой грандиозной сцене и живо ощущал в груди своей трепет какого-то священного восторга. Сердце его замирало от радости, и в то же время хотелось плакать, и он не замечал даже, как из глаз его одна за другой падают крупные слёзы, и так он был горд сознанием, что и он тоже душою и телом принадлежит к этой доброй, честной, православной семье, которая с дальнего севера явилась в этот роскошный южный город и здесь, среди чуждой страны и природы, сознаёт себя всё той же извечной и неизменной силой, которая зовётся русским народом. Вспомнился также ему и образ Лизы…
Она далеко; но он чувствует её близко, совсем близко, как бы тоже здесь, рядом с собою, и шепчет ей своё приветствие: «Христос воскрес, моя милая!»
И под влиянием этого чувства достал он из-за пазухи крестик, надетый Лизой на его шею в минуту прощанья, и благоговейно приник к нему губами.
Он мысленно христосовался с нею.
Солдаты рассыпались по улицам и отведённым для них квартирам – и Милан как-то вдруг превратился совсем в русский старинный город. Солдатики наши на улицах, в домах, в лавках – крестятся, целуются, обнимают друг друга, меняются красными яйцами, которые они какими-то судьбами успели тотчас же раздобыть и накрасить в сандале, угощают друг друга пасхою в итальянских булочных, славят Христа; везде по отведённым квартирам теплятся восковые свечи пред походными медными складенцами, которые русские люди сейчас же повесили на гвоздиках, рядом с католическими изображениями. Толпы праздношатающейся городской черни, не понимая ничего, с любопытством бегали повсюду за солдатами, рассматривали их, как нечто диковинное, дотрагивались до них и ощупывали руками мундиры, оружие, разевали рты, корчили рожи, жестикулировали, добродушно смеялись и горлопанили между собою. Наши сейчас же обгляделись и обошлись с ними по-свойски.
– Ну, брат-пардон, Христос воскрес! – говорили они иному итальянцу – Хоша ты и басурман, и глуп, а всё же человек, значит. Поцелуемся!
И какой-нибудь Беппо от души лобызался с каким-нибудь Мосеем Черешковым из Вологодской губернии, и Черешков понимал Беппо, и Беппо понимал Черешкова. Между ними сейчас же отличнейшим манером устанавливалось взаимное понимание и своеобразные разговоры, которыми и те, и другие были очень довольны.
– Вступление сюда, – говорил в этот день Суворов всем окружающим его, – вступление именно в день торжества торжеств и праздника праздников есть предзнаменование на врага церкви победы и одоления.
Отслушав нарочно для него отслуженную заутреню и обедню в домашней греко-российской церкви, он отправился на литургию и в городской католический собор. Жители были в восхищении от его ласкового приёма и обращения. Итальянские поэты, импровизаторы и композиторы слагали в честь его блистательные оды, писали торжественные кантаты, марши и гимны. Когда же вечером посетил он городской театр, то был принят с исступлением дикого восторга.
– Помилуй Бог! – вскричал при этом старик, – боюсь, чтоб не затуманил меня фимиам! Теперь пора рабочая!
В этот же вечер занялся он планом дальнейшей кампании.
– Когда вы успели всё это обдумать! – воскликнул изумлённый маркиз Шателер, когда Суворов открыл ему свои предначертания.
– В деревне, – отвечал фельдмаршал, – здесь было бы поздно обдумывать: здесь мы уже на сцене.
– И вас, – сказал Шателер, – и вас называют генералом без диспозиции.
Черепов, в качестве русского полковника, принадлежащего к свите фельдмаршала, пользовался большим почётом со стороны городской знати и зажиточной буржуазии. В первый же вечер в фойе и партере театра перезнакомился он почти со всеми представителями местной аристократии и золотой молодёжи. Двери лучших домов были ему раскрыты с полным радушием. Но увы! – в этих богатых салонах нашёл он невежество, которое казалось ему невероятным. О России, которую здесь знали только по слухам, ему приходилось выслушивать нелепейшие вопросы; относительно Германии здесь были убеждены, что вся она вмещается только в одной Австрии; о Швеции, Норвегии, Дании почти и не слыхивали. В высшем миланском обществе Черепов не встретил ни одного человека, который бы побывал где-нибудь за границей. «К чему нам, – говорили они, – выезжать из своего сада Европы!» Многие из первых вельмож и знатнейших дам просили его сказать им откровенно, под величайшим секретом: правда ли, что gli capuccini russi, т. е. казаки – русские капуцины (так их чествовали за их бороды) – зажаривают и едят детей? На следующий день, когда довелось ему быть с визитом у Милорадовича и он стал рассказывать про эти вопросы, в комнату врывается вдруг какой-то аббат и в исступлении бешенства ревёт с отчаянным видом:
– Генерал! Если в вас есть Бог, то спасайте! Но спасайте скорее!
Все стремглав побежали за ним вниз.
– Eccolo! – кричит итальянец. – Вот он! Спасайте!
– Что такое?! В чём дело?! – Все в смятении, в испуге смотрят, ищут глазами, и что же?.. Казак-ординарец, сидя на ступеньке каменного крыльца, как нежная нянька, держит на руках младенца и смотрит на него умильно, со слезами.
– Ты что тут делаешь? – строго спросил его Милорадович.
– Извините, ваше превосходительство! – говорил тот, поспешно поднявшись с места, – это дитё так смахивает на мово Федьку-пострела… на Дону… что я расцеловал его, да вот… виноват… и расплакался малость.
Милорадович не мог скрыть своего гнева на итальянского патера и выругал его достойным образом.
Австрийские генералы просили Суворова дать войскам в Милане более продолжительный отдых, но он отвечал им одним коротким: «Вперёд!» – и вот 26 апреля пред ним спускает свой флаг Пескьера, этот ключ Пьемонта, а через два дня после неё то же следует с крепостями Пиччигетоне и Тортоною. В самый день сдачи Пескьеры прибыл в главную квартиру Суворова великий князь Константин Павлович в сопровождении генерала-от-кавалерии Дерфельдена. Моро, атакованный 1 и 2 мая, опять вынужден был отступить к Асти и Кони. 12 мая союзники овладели Феррарою, 13-го – миланскою цитаделью, 14-го – феррарскою, а 27 мая Суворов вступил в Турин – столицу Пьемонта и обложил тамошнюю цитадель. Рассматривая на карте движения Моро, он сказал с удовольствием: «Моро понимает меня, старика, а я радуюсь, что имею дело с умным полководцем. Но не тот умён, о коем все говорят, что он умён, а тот, кого другие дураком считают».
И здесь он оправдал слова свои, ибо понявши хитрые манёвры французского полководца, сумел заставить его думать, будто даётся в обман, и перехитрил его гениальнейшим образом. Имея в виду не допустить Макдональда, двигавшегося от Неаполя, до соединения с Моро и разбить его отдельно, Суворов начал такие странные движения войск, что они решительно спутали все расчёты Моро и Макдональда. Между тем император Павел, узнав, что в один месяц времени вся Верхняя Италия уже очищена и остатки разбитой армии Моро отброшены в Ривьеру Генуэзскую, писал Суворову:
«В первый раз уведомили вы нас об одной победе, в другой о трёх, а теперь прислали реестр взятым городам и крепостям. Победа предшествует вам повсеместно, и слава сооружает из самой Италии памятник вечный подвигам вашим».