IV
Лет за семьдесят с чем-то до вступления на престол Павла I, как говорит предание, в достоверности которого нет повода сомневаться, какое-то не слишком чиновное лицо, состоявшее в царской службе, проезжало по Лифляндии на почтовых лошадях. При переезде с одной станции на другую приезжий этот остался недоволен медленною ездою и потому в дополнение к грозным словесным внушениям вздумал по существовавшему тогда обычаю расправиться собственноручно с вёзшим его ямщиком.
– Если бы ты знал, какая в Петербурге у меня родня, то не посмел бы меня тронуть, – проговорил по-латышски оскорблённый возница.
Расправлявшийся с ним проезжий потребовал от находившихся на станции лиц, чтобы ему было переведено по-русски возражение ямщика, показавшееся ему по смелому тону чрезвычайно дерзким. Требование проезжего было исполнено, и тогда он приступил к дальнейшим расспросам.
– Что же у тебя за важная такая родня в Питере, что и тронуть тебя нельзя? – издеваясь, спросил проезжий. – Небось брат или дядя капралом в гвардии служит?.. А?.. Так, что ли? – выкрикивал проезжий.
– Императрица – родная сестра моя, – гордо и самоуверенно проговорил обиженный, и слова его были переданы по-русски проезжему, который от изумления вытаращил глаза и разинул рот.
Хотя настоящее происхождение императрицы Екатерины I Алексеевна никому, даже и самому Петру Великому, не было в точности известно, но тем не менее проезжий господин был чрезвычайно озадачен такой неожиданной встречей.
– Вишь, что ты, мерзавец, выдумал! – гаркнул он. – Видно, с ума спятил!..
Обиженный, не смутившись нисколько, подтвердил свои слова.
– Постой, разбойник, я покажу тебе, какой ты братец государыне!.. Будешь ты меня помнить!.. – грозил он и, приказав связать самозваного родственника императрицы, представил его местному начальству, для содержания под крепкой стражей.
Вследствие этого возникло по тайной канцелярии важное государственное дело, о котором тотчас же было доведено до сведения самого государя. Приказано было удостовериться, справедливы или ложны показания человека, назвавшегося родным братом Екатерины Алексеевны. После строгих допросов, продолжительных розысков и тщательных справок выяснилось, что ямщик Фёдор был действительно родной брат Марты, приёмыша мариенбургского пастора Глюка, сделавшейся пленницею фельдмаршала Шереметева. Оказалось также, что у Фёдора – а следовательно, и у Екатерины – были ещё: другой родной брат, по имени Карл, и две сестры; из них старшая была замужем за крестьянином Симоном-Генрихом, а младшая, Анна, за Михелем-Иоахимом, тоже крестьянином.
Пётр Великий, чуждый всякой аристократической спеси, признал в этой убогой крестьянской семье родню императрицы и представил Екатерине её братьев в той простой одежде, в которой они обыкновенно ходили. Неизвестно, думал ли Пётр обрадовать Екатерину неожиданною находкою её родственников или же он хотел дать ей наглядный урок смирения. Как бы то ни было, но, по своим понятиям, он не находил нужным обогащать и возвышать Фёдора и Карла Самуйловых, ровно ни к чему не пригодных, потому только, что они были родные братья императрицы. Он оставил их на житьё по-прежнему в деревне, приказав только, чтобы местная власть имела о них постоянное попечение, не давала никому в обиду и чтобы они соответственно потребностям скромного их быта не имели ни в чём нужды. Таким образом, в царствование Петра Великого братья Екатерины, довольные своей судьбой, оставались в совершенной безвестности.
Вступив в 1725 году на императорский престол, Екатерина I вызвала к себе из деревенской глуши своих родственников, но они не тотчас показались в Петербурге, а жили около столицы на стрельницкой мызе. Только 5 апреля 1727 года родные братья государыни, Карл и Фёдор, принявшие фамилию Скавронских, под которою в последнее время стала известна их сестра, были возведены в графское достоинство Российской империи и были наделены огромными богатствами. В герб новопожалованных графов были внесены три розы, напоминавшие о трёх сёстрах Скавронских, жаворонок – по-польски «skavronek», так как от этого слова произошла их фамилия, и двуглавые русские орлы, не только свидетельствовавшие, по правилам геральдики, об особом благоволении государя к подданному, но и заявлявшие на этот раз о родстве Скавронских с императорским домом. Теперь перед бывшими крестьянами все стали принижаться; вельможи являлись к ним с поздравлением и заискивали их милостивого внимания, а представители знатнейших русских фамилий считали для себя не только за честь, но и за счастье породниться с «графами Скавронскими». Не одни, впрочем, русские добивались этой чести – руки бывшей крестьянки искал даже такой богатый и сильный польский магнат, каким был Пётр Сапега.
При возвышении Карла и Фёдора Скавронских не были забыты и мужья сестёр императрицы: старший – Симон-Генрих, названный Симоном Леонтьевичем Гендриковым, и младший – Михель-Иоахим, названный Михаилом Ефимовичем Ефимовским. В царствование Анны Иоанновны и в правление великой княгини Анны Леопольдовны вся родня Екатерины I была забыта, но она вновь поднялась при вступлении на престол императрицы Елизаветы Петровны, при которой в 1742 году Гендриковы и Ефимовские получили графское достоинство и обширные вотчины.
Случайный виновник возвышения Скавронских Фёдор умер бездетным, а у старшего его брата Карла остался сын, граф Мартын Карлович, родившийся в 1715 году, следовательно, ещё в бедной и низкой доле, и сделавшийся потом одним из важнейших русских вельмож, так как при императрице Елизавете Петровне он был генерал-аншефом, обер-гофмейстером и андреевским кавалером. Государыня особенно благоволила к нему: жаловала ему доходные вотчины и не раз давала в подарок огромные суммы денег. Кроме того, он женился на баронессе Марии Николаевне Строгоновой, одной из богатейших невест в тогдашней России. Умер он в 1776 году, и всё громадное его состояние досталось его единственному сыну графу Павлу Мартыновичу.
Молодой Скавронский был уже по рождении и богат и знатен. Пеленали его андреевскими лентами с плеча императрицы. Тщательно воспитывали, согласно требованиям того времени, под руководством иностранных наставников, и в блестящем этом юноше, пригодном по выдержке хотя бы и для версальского двора, никто не узнал бы родного внука латыша-крестьянина. Павел Мартынович не отличался, впрочем, особыми умственными дарованиями и имел одну сильную, ничем не удерживаемую страсть к вокальной и инструментальной музыке. Он воображал себя необыкновенным певцом, отличным музыкантом и гениальным композитором. Страсть эта с годами развивалась всё сильнее и сильнее и, наконец, перешла в забавное чудачество, чуть не в помешательство. Находя, что в России недостаточно ценят его музыкальные дарования, молодой Скавронский решился на долгое время покинуть неблагодарную родину, чтобы приобрести себе как певцу и музыканту громкую известность за границей. С этой целью он, оставшись двадцати двух лет от роду полным и безотчётным распорядителем отцовского богатства, пустился странствовать по Италии, классической стране гармонии и мелодии. В Италии жажда к славе по музыкальной части усилилась в нём ещё более. Проводя время то в Милане, то во Флоренции, то в Венеции, он окружал себя там певцами, певицами и музыкантами, жившими на счёт его необыкновенной к ним щедрости. Он беспрестанно сочинял музыкальные пьесы, не удовлетворявшие, однако, самому невзыскательному вкусу. Тратя большие деньги, он ставил на сценах главных итальянских городов оперы своей собственной композиции, оказавшиеся, впрочем, произведениями плохого качества. Несмотря на это, знаменитые певцы и примадонны очень охотно, за большие, конечно, деньги и за дорогие подарки, разучивали оперы Скавронского и распевали написанные им арии, от которых даже самые неприхотливые слушатели или хохотали во всё горло, или затыкали себе уши. Нанятые прислужниками графа усердные хлопальщики заглушали своими аплодисментами и восторженными криками раздававшиеся в театрах свистки, шиканье и хохот при представлении его опер и во время его концертов. Льстецы и прихлебатели превозносили до небес необыкновенный композиторский талант Скавронского и тем самым ещё более подзадоривали и подбивали богача-меломана продолжать его артистические сумасбродства. Лживые, щедро расточаемые ему похвалы он принимал как дань неподдельного восторга и удивления его композиторскому гению, а долетавшие порой до его слуха свистки, шиканье и насмешки, а также и попадавшиеся ему случайно на глаза беспощадные газетные отзывы на счёт его музыкальных произведений он объяснял слепой завистью к его высокому таланту, в чём, разумеется, поддакивали ему и увивавшиеся около него лица. Предаваясь всё более и более музыкальным наслаждениям, Скавронский довёл свою к ним страсть до того, что прислуга не смела разговаривать с ним иначе как речитативом. Выездной лакей-итальянец, приготовившись по нотам, написанным его господином, приятным сопрано докладывал графу, что карета его сиятельства готова. Метрдотель графа, из французов, торжественным напевом извещал как его самого, так и его гостей, что стол накрыт. Кучер, вывезенный из России, осведомлялся о приказаниях барина сильным певучим басом, оканчивая свои ответы густой протодьяконскою октавою. На торжественные случаи у графской прислуги имелись и арии, и хоры, так что бывавшие у чудака Скавронского обеды и ужины, казалось, происходили не в роскошном его палаццо, а на оперной сцене.