— Надо было мне уйти, не дожидаясь твоего прихода, — натужно проговорила она, — но мне нужны деньги, чтобы снять где-нибудь другую комнату.

Почему я не дал ей уйти, пока можно было сделать это безнаказанно? Зачем подхватил на руки, стал укачивать, успокаивать ее хныканье? Зачем раздел, уложил в постель и гладил по головке, пока она не сунула большой палец в рот и ее дыхание не стало ровным?

Весь остаток ночи я сидел рядом с кроватью, курил сигарету за сигаретой и читал тот роман про Голема в Праге — этого, ну, как его, он еще другом Кафки был[154], — а рано утром пошел на рынок и купил ей на завтрак апельсин, круассан и йогурт.

— Ты тот единственный мужчина, что для меня очистил апельсин, — сказала она, уже работая над первой строкой стихотворения, вошедшего теперь в великое множество антологий. — Ведь ты не выкинешь меня на помойку, правда же? — спросила она голосом маленькой девочки, которая подлизывается к мамочке.

— Нет.

— Ты по-прежнему любишь свою сумасшедшую Клару, правда же?

— Честно говоря, не знаю.

Почему в том моем тогдашнем опустошении я не дал ей сразу денег и не помог переехать в другую гостиницу?

Моя проблема в том, что я не способен проникать в суть вещей. Пусть от меня ускользают мотивации и побуждения других людей — это со мной давно уж, — но как можно не знать причины собственных поступков?

Потом несколько дней Клара была само покаяние — послушная, вроде бы даже любящая, даже в постели она всячески меня поощряла, и лишь напряженность, фригидность тела выдавала ее, говорила, что ее пыл наигран.

— Ах, как хорошо. Как чудесно, — повторяла она. — Как ты мне нужен там, внутри.

Хрена с два. А вот была ли нужна мне она, тут можно поспорить. Нельзя недооценивать того, как много в каждом из нас от заботливой мамки-няньки, даже если это такой вздорный, сварливый тип, как я. Заботясь о Кларе, я чувствовал себя человеком благородным. Доктором Барни Швейцером. Матерью Терезой Панофски.

Вот и сейчас — сижу с сигарой в зубах в два часа ночи за шведским бюро, за окном двадцатиградусный морозный Монреаль, и строчу, строчу, пытаясь наделить хоть каким-то смыслом мое невразумительное прошлое; нет, списать свои грехи на счет юности и наивности не выходит, зато перед мысленным взором как живые встают те мгновения жизни с Кларой, воспоминания о которых греют по сей день. Она была великой насмешницей, могла заставить меня хохотать над самим собой, а этот дар не следует недооценивать. Бывали у нас и моменты идиллически безмятежные, я их тоже очень любил. Лежал, например, на кровати в нашей крохотной гостиничной комнатенке и притворялся, будто читаю, а сам следил за Кларой, как она работает за столом. Нервная, дерганая Клара совершенно спокойна. Сосредоточенна. Увлечена. На лице ни следа так часто портившего ее смятения. Я был непомерно горд тем, как высоко ее рисунки и опубликованные стихи оценивали другие, более сведущие люди, нежели я. Предвкушал, как буду выступать ее хранителем, защитником. Как обеспечу ее всем необходимым для продолжения работы, освобожу от забот о сиюминутных проблемах. Отвезу домой в Америку и построю ей мастерскую где-нибудь за городом, с верхним светом и пожарной лестницей. Буду укрывать от грома, змей, кошачьей шерсти и злых чар. Буду греться в лучах ее славы — этакий преданный Леонард[155] с его вдохновенной Вирджинией. Однако в нашем случае мне придется быть настороже, а то как бы она, обезумев, не забежала вдруг в глубокую воду с карманами, полными тяжелых камней. Йоссель Пински (тот выживший узник концлагеря, что стал потом моим партнером) парочку раз встречался с Кларой и не разделял моего оптимизма.

— Всяких этих цирлих-манирлих в тебе не больше, чем во мне, — говорил он. — И зачем мучиться? Она мешугена[156]. Вали от нее, пока не поздно.

Но в том-то все и дело, что было поздно.

— Ну, ты, конечно, хочешь, чтобы я сделала аборт? — вдруг огорошила меня она.

— Постой, постой! Минутку! — всполошился я. — Дай подумать. «Господи, — только и вертелось при этом у меня в голове, — мне двадцать три года. Христос всемогущий!» Пойду пройдусь. Я ненадолго.

Пока меня не было, ее опять вырвало в раковину. Возвращаюсь, смотрю — спит. Разгар дня, три часа пополудни, а Клара, с ее вечной бессонницей, крепко спит. Прибрался получше и час еще ждал, когда она встанет с кровати.

— А, явился, — проговорила она. — Герой-любовник.

— Я могу поговорить с Йосселем. Он кого-нибудь найдет.

— А то и сам справится. Ковырнет крючком от вешалки. Только я-то уже решила рожать. С тобой, без тебя — не важно.

— Если ты собираешься заводить ребенка, то мне, видимо, следует на тебе жениться.

— Это ты так предложение мне сделал?

— Я озвучиваю это как вариант.

— Ой, спасибо вам, ваше ашкеназское[157] высочество! — Клара сделала реверанс, потом выскочила из комнаты и бросилась вниз по лестнице.

Бука был непреклонен:

— Что значит — это твоя обязанность?

— Ну а разве нет?

— Ты еще хуже спятил, чем она. Заставь ее сделать аборт!

В тот вечер я искал Клару повсюду и в конце концов нашел в «Куполь», где она сидела за столиком одна. Я наклонился и поцеловал ее в лоб.

— Я решил жениться на тебе, — сказал я.

— Ух ты ах ты. Мне даже не надо говорить «да» или «нет»?

— Если хочешь, можем проконсультироваться с твоей «Книгой И-дзин».

— Мои родители на свадьбу не приедут. Для них это унижение. Миссис Панофски. Словно жена какого-нибудь шубника. Или владельца мелочной лавки «Все по оптовым ценам».

Я снял для нас квартиру в пятом этаже на рю Нотр-Дам-де-Шамп, и мы расписались в mairie[158] шестого аррондисмана. На невесте была шляпка-«клош» (мягкий колпак, натянутый по самые глаза), дурацкая вуаль, черное шерстяное платье до щиколоток и белое боа из страусовых перьев. Когда ее спросили, берет ли она меня в законные мужья, в стельку пьяная Клара подмигнула распорядителю и говорит:

— У меня пирог в духовке. Куда денешься?

Шаферами при мне были Бука и Йоссель, принесли подарки. Бука подарил бутылку шампанского «дом периньон» и четыре унции гашиша, запрятанного в вязаные голубенькие пинетки; Йоссель — набор из шести простыней и банных полотенец из отеля «Георг V»; Лео — подписанный набросок и дюжину пеленок; Макайвер же принес номер журнала «Мерлин» с его первым напечатанным рассказом.

Во время свадебных приготовлений я наконец улучил момент, чтобы заглянуть Кларе в паспорт, и каково же было мое изумление, когда я обнаружил, что ее фамилия Чернофски.

— Можешь не волноваться, — успокоила меня она. — Ты заполучил себе настоящую шиксу голубых кровей. Дело в том, что, когда мне было девятнадцать, я с ним сбежала, и в Мексике мы поженились. Это мой учитель рисования. Чернофски. Наш брак длился всего три месяца, однако стоил мне всех моих денег. Отец лишил меня наследства.

После того как мы переехали в нашу квартиру, Клара стала все больше засиживаться по ночам — что-то царапала в тетрадках или сосредоточенно раздумывала над своими, будто навеянными кошмаром, рисунками пером. Потом спала до двух или трех часов дня, выскальзывала на улицу и где-то пропадала, а вечером подсаживалась к нам за столик в кафе «Мабийон» или «Селект» и вела себя как преступница.

— А между прочим, миссис Панофски, интересно, где вы были весь день?

— Не помню. Гуляла, наверное. — Потом, покопавшись в пышных юбках, она объявляла: — Вот, я тебе подарок принесла! — и вручала мне банку pâté de foie gras[159], пару носков или (однажды и такое было) дорогую серебряную зажигалку. — Если родится мальчик, — сказала она, — я назову его Ариэль.

вернуться

154

* …он еще другом Кафки был… — Густав Майринк (1868–1932), австрийский писатель, всемирную славу которому принес роман «Голем»; правда, Голема выдумал не он — он лишь использовал историю, которую сочинил в XVI в. рабби Иуда Лев Бен Бецалель Пражский.

вернуться

155

* Леонард — муж Вирджинии Вулф.

вернуться

156

Ненормальная (идиш).

вернуться

157

* Ашкенази — евреи восточноевропейского рассеяния.

вернуться

158

Мэрии (фр.).

вернуться

159

Паштета из гусиной печенки (фр.).


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: