— Не надо, Барни, умоляю, не делай этого, — насел на меня Бука. — Мы можем вот сейчас допить коньяк и ходу в аэропорт, а там первым же рейсом в Мексику, в Испанию, куда угодно.
— А-а, да ну тебя, — отмахнулся я.
— Она симпатичная, вижу. Сладкая женщина. Так заведи роман! Представь, мы завтра были бы в Мадриде. На узких улочках, разбегающихся от Пласа Майор, ели бы вкуснющие tapas. И cochinillo asado[226] в «Каса Ботин».
— Да черт возьми, Бука! Не могу же я уехать, пока не кончились финалы Кубка Стэнли. — И я с тяжелым сердцем полез в карман, показал ему два билета в первых рядах на следующую игру в Монреале. На ту игру, которая состоялась как раз в день моей свадьбы. Если «Монреальцы» выигрывают, у них в четвертый раз Кубок Стэнли в кармане, поэтому на сей раз, в виде исключения, я желал им поражения, чтобы я мог отложить медовый месяц и наблюдать дальнейшую борьбу, которая несомненно завершится потрясающей, великолепной победой.
— Ты как думаешь, Бука, — спросил я, — что, если мне после свадебного обеда выскочить на часок, и в «Форум» — может, я успею на третий период?
— Насчет таких вещей невесты весьма ранимы, — ответил он.
— Н-да, наверное, ты прав. Давай — за мое будущее счастье, а?
На праздновании серебряной свадьбы Ирва Нусбаума хозяин излучал радость.
— Ты видел сегодняшнюю «Газетт»? Какие-то негодяи насрали на ступенях синагоги «Б'ней Иаков». У меня телефон весь день разрывался. Потрясающе, да? — (Все это с подмигиваниями и тычками локтем.) — Ух, как ты к ней прижимаешься! Еще ближе прижмешься, придется мне вам тут комнатку свободную подыскать!
Игривая, чувственно пышная, источающая сладостные ароматы, моя будущая невеста не отстранялась от меня во время танца. Наоборот, сказав: «Мой отец на нас смотрит», прижалась еще крепче.
Лысый, будто полированный череп. Нафабренные усы. Очки в золотой оправе. Кустистые брови. Маленькие карие глазки-бусинки. Квадратный подбородок. Широкий пояс, врезавшийся в сытое брюшко. Глупый — куриной гузкой — ротик. И никакого тепла в точно отмеренной улыбке, с которой он снизошел до нашего стола. Он был застройщиком. Обладатель инженерного диплома Макгиллского университета, он воздвигал кварталы похожих на коробки от конфет офисных зданий и ульи жилых домов.
— Мы не представлены, — сказал он.
— Его зовут Барни Панофски, папочка.
Я взялся за его влажную, вялую, крошечную ладошку.
— Панофски? Панофски… А я вашего отца не знаю?
— Нет, если тебя, папочка, не разыскивала за что-нибудь полиция, а ты от меня это скрыл.
— Мой отец инспектор полиции.
— Смотрите-ка. Нет, правда? А вы чем зарабатываете на хлеб?
— Я? Я телепродюсер.
— Помнишь ту рекламу пива «мольсон» — она такое чудо! Ну, та, которая тебя так смешит. Это продукция Барни.
— Ну-ну. Ну-ну. Там с нами сидит сын мистера Бернарда, он хочет потанцевать с тобой, мой птенчик, но стесняется подойти, — сказал он, твердо взяв ее за локоть. — Вы знаете Гурских, мистер…?
— Панофски.
— Мы с ними в большой дружбе. Пойдем, мой птенчик.
— Нет! — сказала она, высвободила руку и, сдернув меня с места, снова повлекла танцевать.
Есть такой гриб — ложный белый, знаете? Так вот, отец невесты оказался как раз из тех евреев, которые усиленно рядятся под аристократов-англосаксов. Этакий ложный белый англосакс-протестант. От кончиков нафабренных усов и до подошв оксфордских остроносых туфель. Для повседневной носки он предпочитал костюм в тонкую полоску с канареечно-желтым жилетом, тем более бьющим в глаза, что из его кармашка свисала золотая цепь от карманных часов, да еще и с брелком. Для загородных променадов — специальная ротанговая трость, а для тех вечеров, когда он предавался гольфу с Харви Шварцем, особые брюки — какие? — догадайтесь с трех раз: брюки-гольф. Зато, когда ждал гостей к обеду в своем особняке в Вестмаунте, надевал пурпурный бархатный смокинг и такие же тапки; так и ходил, все время поглаживая мокрые губы указательным пальцем, как будто всецело погрузившись в решение важнейших философских проблем. Его невыносимая жена — в pince-nez — звякала в маленький колокольчик всякий раз, когда общество готово было к следующей перемене блюд. Когда я впервые у них обедал, она указала мне на то, что я неправильно пользуюсь суповой ложкой. Показывая, как надо, она поясняла, чтобы мне легче было запомнить: «Суда плывут — куда? Суда плывут — сюда. Море у нас — где?»
Дамы, естественно, пошли пить кофе в гостиную, тогда как закадычным друзьям, задержавшимся за столом, подали портвейн, передавая графинчик справа налево, и мистер Ложный Белый предложил тему, которую стоит обсудить: «Джордж Бернард Шоу однажды сказал…» или «Герберт Джордж Уэллс пытался нас уверить в том, что… И что вы теперь на это скажете, джентльмены?»
Меня старый пень конечно же невзлюбил. В его оправдание должен заметить, что он был просто из тех отцов-собственников, которым сама мысль о том, что кто-то — пусть даже Гурски — трахает папину дочку, отвратительна (это я не к тому, что в тот момент мы так далеко уже зашли). Выражая дочери свое неудовольствие, он сказал: «Этот юноша разговаривает руками!» Он считал, что я этим и себя, и всех вокруг невесть как компрометирую. Фи! — très[227] еврейская манера. — Знаешь, я бы не хотел, чтобы ты к нам его приглашала.
— Да ну? Что ж, в таком случае я от вас ухожу. Сниму квартиру!
Квартиру? У бедняги перед глазами, должно быть, тут же возникла страшная картина, как в этой квартире его драгоценную девочку будут насиловать утром, днем и вечером.
— Нет, — воспротивился он. — Не надо от нас уходить. Я не стану тебе запрещать с ним видеться. Но мой отцовский долг предупредить: ты делаешь большую ошибку. Он выходец из другого monde[228].
Дальнейшее развитие событий показало, что он был прав, не желая дочери в мужья такого раздолбая, но мешать нам не стал из страха потерять ее совсем. Пригласив меня в свою библиотеку, он сказал:
— Не стану притворяться, будто ее выбор приводит меня в восторг. У вас ни корней, ни образования, к тому же ваш бизнес вульгарен. Но когда вы станете мужем и женой, мы с моей дорогой супругой, возможно, примем вас как равного, хотя бы ради счастья нашей любимой дочери.
— Что ж, вы мне все объяснили очень доходчиво и любезно, — ответствовал я.
— Пусть будет так, но у меня к вам просьба. Моя дорогая супруга, как вам известно, является одной из первых еврейских женщин, закончивших Макгилл. В группе набора двадцать второго года. Некоторое время она была президентом «Хадассы»[229]; ее имя вписано в Золотую книгу мэра. За ту работу, что она вела с британскими детьми, которые находились здесь в эвакуации во время последнего глобального конфликта, ее удостоил благодарности наш премьер-министр…
Да, но не раньше, чем она написала в его канцелярию, умоляя прислать официальную бумагу, которая теперь и висит в рамочке у них в гостиной.
— …Она очень утонченная дама, и я буду признателен, если в будущем вы воздержитесь от уснащения вашей речи всякого рода словесными сорняками — во всяком случае, когда сидите за нашим столом. Полагаю, это окажется не слишком обременительно для столь благородного юноши.
Задним числом я понимаю, что и в нем было много такого, за что человека следует уважать. Например, во время Второй мировой войны он служил в танковых частях в чине капитана и дважды упоминался в сводках новостей с фронта. Это ведь как посмотреть. Такое признавать не очень приятно, но многие из тех, кто для либералов вроде меня не более чем мишень для насмешек — например, армейские полковники (у, туловища замшелые) или глуповатые выпускники частных школ, ставшие завсегдатаями пригородных гольф-клубов (до чего банальна их болтовня — просто уши вянут), — как раз и приняли на себя удар войны 1939 года, как раз они-то и спасли западную цивилизацию, тогда как Оден, этот будто бы бесстрашный борец-антифашист, сбежал в Америку, едва лишь варвары замаячили у ворот. [Работая над отцовской рукописью, я ограничивался корректировкой фактов, вписыванием недостающих имен, мест или дат в тех случаях, когда память его подводила, но тут мне случайно попалась книга Питера Ванситтарта «В пятидесятые» (Джон Мюррей, Лондон, 1995), и в ней мое внимание привлек следующий пассаж на с. 29: