Придя в себя, Хусайн совершил омовение, встал лицом к огромному диску солнца, поднимающемуся над пустыней, и погрузился в размышления о Неизвестном философе.
Какое же было у него великое сердце, если он обожествил человека? Путь философской обоснованности этой мысли пролегал через всю греческую философию, которая после смерти Аристотеля зашла в тупик.
Ибн Сина хотел мысленно пройти весь путь от первого греческого философа Фалеса до Неизвестного философа, чтобы ощутить ту даль, куда должен вступить его век. В пустыне, вырванный из мира суеты, он и предался этим размышлениям — ведь в рисунке трагического поиска человечеством своего места в мироздании, может быть, есть некое предначертание и каждому из нас совершить перед лицом космоса ту или иную работу.
Пройдя этот путь вместе с Ибн Синой, мы поймем наличие его духовного подвига, очарование и новизну от философской мысли, совершим как бы восхождение на вершину его гения. Смотреть на вершину снизу в восхищаться ею, — все равно что восхищаться Ибн Синой, не зная его. Попробовать же подняться на вершину и с высоты ее взглянуть на мир — значит, попытаться понять Ибн Сину изнутри.
Эту цель поставил перед собой и Муса-ходжа, разговаривая с Али по ночам. Пустыня — то, что Али не знал, — невежество, спалившее возможную его разумную в красивую жизнь. Караван — желание Али пробиться к родникам знаний, к Ибн Сине, к его сердцу, а если небо благословит, — и к разуму его, Муса-ходжа — проводник, друг, знающий, как обойти опасные места, как по звездам найти древний колодец в утолить горсткой живой воды смертельную жажду.
ХОЗЯИН БЬЕТ РАБА…
— Хозяин — бог, — говорит Муса-ходжа, поворачивая свои слепые глаза к крестьянину Али. — Раб — человек. Раб провинился. На всех нас — вина. Весь мир — вина перед богом, перед чистым миром Единства, от которого мы отпали. С этой мысли и начиналась греческая философия, когда боги отступили, оставив греков наедине с сознанием. А раньше их нянчили сказки. Вот и задумались греки: кто мы? Откуда? «Всякое рождение — преступление», — сказал Анаксимандр. — Была дружба между богом и человеком. Чашечки весов стояли друг против друга. Потом человек положил на свою чашечку гордость и упал, то есть родился, стал «Я», а раньше был «все».
— А может что-нибудь искупить эту вину за отпадение? — спросил Али.
— Может. Смерть.
— Но ведь нас много! Мы же без конца рождаемся!
— Будет вечно рождаться в умирать мир.
— И не дано последнего прощения?!
Молчание.
Анаксимандр был так страшен грекам, что они выслали его с материка в Малую Азию основывать колонию. И он основал Эфес в VI веке до н. э.
«От богов, греки отказались, — думает Ибн Сина, перевязывая раны рабу в песках. — Бог остался в мифах. Что же тогда такое — „Единство“?
„Вода“, — сказал Фалес.
„Огонь“, — поправил его Гераклит, родившийся как раз в Эфесе. Причина существования мира вовсе не вина за отпадение от Единства, а борьба противоположностей, — поправил он и Анаксимандра. А дальше изложил свое учение: в одном Огне — два огня: чистый и нечистый. Солнце, например, — чистый огонь, А зажжешь от него стружку или город — получишь огонь нечистый. Исход нечистого огня из Огня — и есть рождение мира. Потом будет гибель мира, потом опять рождение… Вечная игра Зевса. И нет никакой вины нашего мира множественности перед миром Единства, нечистого огня перед Огнем. Значит, считал Гераклит, наш мир — справедлив. Справедливость — борьба противоположностей. В постоянство и устойчивость вещей верят лишь узкие головы.
Мысли Ибн Сины прерывает внезапная тишина. Это остановились верблюды и разом смолкли колокольчики. Привал.
„Чистый огонь + нечистый огонь = Огонь… — думает Ибн Сина, распрягая Коня. — Это и есть Высшая, скрытая гармония. Для Зевса все прекрасно: я хозяин, и раб…“
Ибн Сина подкидывает ветки саксаула в костер, дремлет. Напротив, ему кажется, дремлет Гераклит — отшельник храма Артемиды, бедный одинокий старик. Голова его склоняется, и он засыпает. Засыпает и Ибн Сина, осторожно вытягивая ноги среди измученных людей.
— Хозяин бьет раба… — говорит Муса-ходжа крестьянину Али. — Ты видишь это?
— Вижу.
— А теперь обрати внимание на людей. Один проходит мимо, другой подзадоривает, третий начинает говорить о… человечности(!). „Господи! И дурными моими помыслами послужу тебе…“ Итак, ты понял, люди видят во всем только справедливость и несправедливость. И не видят Высшей скрытой гармонии, как учил их Гераклит.
Ну, на то они я люди… А теперь вернемся к Хусайну» Вот он вдет в конце каравана. Лица у всех белые, вспухли языки, пресмыкающееся треснутые губы обметало чернотой, мучает жгучее ощущение в горло и сильная головная боль. Кое у кого началась галлюцинации. Ты ходил когда-нибудь через пески?
— Нет.
У Соленого колодца, куда только что пришел караван, жили пастухи-рабы. Они дали измученным людям часть своей воды — спрятанные под землей весенние дожди.
На закате хозяин встал на колени, караваи опустился за ним, и все совершили молитву. Потом уложили верблюдов в круг, головами наружу, сложили внутрь вьюки и легли.
Ибн Сина продолжал думать о Неизвестном философе. Далеко еще до него, но нельзя пропустить ни одного витка дороги, даже если она заходит в тупик. И заблуждения служат Истине.
«На смену Пророку Огня — Гераклиту пришел Пророк Льда — Парменид, — восстанавливает Ибн Сина мысленно единый философский путь. — Единое, — сказал Парменид, не „вода“ и не „огонь“, а „Разум“. Существует только то, о чем можно мыслить. Борьба противоположностей? Ну, есть. Только в нашем низком мире. В мире же чистого Разума ее нет.
— А как противоположности взаимодействуют друг о другом? — спрашивают Парменида.
— Как мужчина с женщиной: когда у них страсть — рождается мир, когда ненависть — мир погибает.
Ибн Сина прижался к старику проводнику. Задремал. И тут же встрепенулся: зазвенели колокольчики. На верблюдах? Или звезды?..
„Парменид, — спрашивает философа Ибн Сина в своих думах. — Вот я решил построить дом. Я мыслю его. Он будет такой-то и такой-то… Значит, я могу переезжать в него, если, согласно твоему учению, мысль о предмете уже есть этот предмет?
— Да, бытие равно мышлению, — отвечает холодная машина.
— Смотри, как смеется над тобой Гераклит. „Мы существуем и одновременно не существуем. Даже поток, в который вы вступаете во второй раз, уже не тот, каким он был при первом вашем вступлении в него“.
— Все у вас течет, — хмуро отвечает Парменид, — не исключая вашего мышления. Вы — люди с двумя головами. Нет никакого мира становления.
— Как нет?! — вскакивает Ибн Сина и ударяется о верблюда. — Но глаза-то мои его видят?! Уши-то мои его слышат?! Вот пустыня. Вот звезды… Вот верблюд.
— Обман все это. Чувства обманывают тебя. Истинно только мышление.
— Выходит, бытие неподвижно? Ведь Разуму не надо носиться по миру, как Зевсу на колеснице. Мысль может править, не сходя с места. Вот подумал я о Китае, в уже там.
— Да. Бытие неподвижно.
И все. Мыслящая машина остановилась“.
В утренних сполохах света растаяли и Гераклит, и Парменид. Ибн Сина отпустил их домой. Белый раб накрыл уснувшего Ибн Сину чапаном, подкинул в костер дрова.
— У этой глыбы Льда был, однако, достойный ученик, — говорит Муса-ходжа крестьянину Али, продолжая рисовать картину размышлений Ибн Сины. — звали его Зеноном.
… Зенон.
Тает в котле бараний курдюк. Ибн Сина помешивает его деревянной палочкой, кидает в кипящий жир маленькие кусочки теста, отрезаемые ножом. „Надо было кому-то завести всех в, тупик, — думает Ибн Сина, видя перед собой Зенона. — Иной раз, заблудившись, лезешь на дерево или гору и оттуда видишь новую дорогу, лучше прежней, прямиком ведущую к цели!.. Зенон здорово встряхнул всем мозги!“
— Вот Ахиллес — греческий бегун, — говорит Муса-Ходжа и ставит на пол глиняную куклу. — А это черепаха Ахиллес никогда не догонит черепаху.
— Ну?! — удивляется Али. — Не может быть!